Годы в огне
Шрифт:
— И табак не смолишь?
— Нет.
— И девок не…
— И девок не люблю, — торопливо подтвердила Санечка.
Булычев спросил, почти сострадая:
— И все у вас такие, в чрезвычайке, сухари черствые? Нет, братец, вижу я, что ты ни сук, ни крюк, ни каракуля. Не дай бог — какая девка на твое личико прельстится. Весь век — слезы.
Лоза отозвалась равнодушно:
— Толчешь из пустого в порожнее. А случается: и молчание — золотое словечко.
— Ну, как знаешь, — примирительно проворчал
— Глотнешь — начнешь ерошиться.
— Это перед кем же?
— Ни перед кем, просто — ерошиться.
— С чего бы то? С полкружки, что ли?
Он засмеялся вслух, побулькал в темноте фляжкой, выпил, сказал весело:
— Эк славно зажгло!
Лоза не удостоила его ответом.
Они несколько минут молчали, разглядывая немыслимую высь неба, и оба ежились, ибо думали об одном и том же: у всего в мире есть начало и конец, а сам мир — без конца и начала, и значит — за вселенной — вселенная, а там еще вселенная, и нет им границ ни в стороны, ни вверх, ни вниз, право, — дикая бесконечность!
И Млечный Путь, как широкий кушак на черном кафтане неба, да нет — какой же кушак и какой кафтан без всякого зачина и всякого исхода!
И чтобы забыть эти мысли, невнятно почему тревожащие душу, Булычев объявил вроде бы весело:
— Ничо — на Урале не потеряемся! Свои мы тут.
Он вновь опустился на лежанку, предложил, позевывая:
— Ложись теснее, всё более теплоты.
— Не люблю, когда жарко.
— Ну, как хошь.
И усмехнулся, засыпая:
— Ночью не видать — холодно ли, тепло ли…
Еще только-только отбеливалось небо, когда Санечка открыла глаза и тихонько поднялась с лежанки. Бросив взгляд вокруг, ахнула от удивления.
Окрест лежал коренной Челябинский Урал, где на века застыли волны гор, синевато-сизые от смеси леса и воздуха; холодно туманились озера; причудливо, порой круто, змеились реки.
Но вдруг мгновенно все изменилось, под ногами поплыли снежно-белые облака, вскоре бесследно исчезли, и на горизонте сказочно возникла громада солнца. Открылась такая даль, какая бывает лишь в легких радужных снах. И Сашеньке показалось, что и на север, и на восток грудятся в той дали города, и даже различаются самые высокие церкви и соборы.
Булычев тоже проснулся, покосился на Лозу, увидел восторг его лица и, радуясь восхищению товарища, сказал, широко раскинув руки:
— Говорят, отсель видали и Челябу, и Карабаш, и даже Екатеринбург. Сам я, правду сказать, не разглядел их.
Санечка рассматривала сказку внизу с жадностью — и круглую маковку соседнего холма, и бледную ее зелень, и таинственные города или только их призраки вдали.
— Ты еще поглазей, те в новинку, а я наскоро костерок распалю. Надо супца похлебать. — Вздохнул. — Теперь бы картошку в кожухе сварить…
Пока он спускался
Вскоре вернулся Булычев, сложил из двух камней небольшой очажок, высек огонь и, покопавшись в крошнях, достал котелок и флягу с водой.
— Огонь тут, в валунах, трудно заметить, — пояснил он спутнику. — А я без горячего — голодан.
Как только закипела вода, партизан высыпал в нее горсть пшена, немного соли и сушеной картошки. Потом старательно развернул тряпочку, в которой хранил полфунта сала, отрезал два ломтика и добавил их в котелок.
Подмигнул, сказал живо:
— Любимая моя песенка: «А чего бы погрызть?»
Достал из мешка две алюминиевые ложки, отдал одну товарищу, а своей попробовал, готов ли суп. Прищелкнул языком, воскликнул: «Ах, хороша варь!», снял котелок с огня.
— Ну, не отставай!
Они заедали этот тощий дымный супец ржаным хлебом, и им казалось, что никогда и нигде не ели ничего вкуснее. Вот что она, молодость, коли хочется есть!
Потом Костя затоптал остатки огня, надел крошни, сказал:
— Теперь вниз пойдем — не обманись. Спуск, он опасней взъема, браток.
И впрямь, идти под уклон было трудно; спускались напряженно, чтоб не задеть ненароком округлые камни — вечную стражу гор.
Нигде не было заметно троп; даже лоси и косули, хоронившиеся в ближней тайге и изредка навещавшие горы, не сотворили здесь бойной дороги. Поэтому двигаться приходилось просто на север, обходя лишь тяжкие каменные реки и курумы.
Иногда Лоза тревожила невзначай мелкие камни, и часть из них, скатываясь к подошве, увлекала за собой округлые глыбы скал.
Санечка ежилась, молчала, ничем не выдавая тревогу, холодившую душу.
Как только спустились в седловину, сочетавшую Круглицу с Дальним Таганаем, Булычев хлопнул спутника по плечу, искренне удивился:
— И чо молчим? Говорить-то умеешь?
— Когда надо.
— Вот теперь — в самый раз. Поспали. Поели. И поболтать можно.
— Поболтать? — лукаво покосилась на Костю Санечка. — Говорун — так и обманщик, обманщик — так и плут, плут — так и мошенник, а мошенник — так и вор. Вот такая поговорка живет.
— Не язык у тебя — крапива. Но я привык. Ворчишь без зла.
Внезапно заметил с сожалением:
— Жаль, «Три брата» не видны, в лес запрятались.
— Что это — «Три брата»?
— Скалы. Стена в стену стоят.
Сообщил после паузы:
— Красные победят, я сюда девок водить стану. Пусть красоту эту пьют и со мной целуются.
— Опять за свое, право! И много их у тебя, что ли!
— Страсть сколько!
— Плут ты, Булычев, — рассердилась Лоза, — и фамилия твоя плутовская!