Гоголь-студент
Шрифт:
Глава четырнадцатая
Захандрил
Уход Орлая из гимназии совершился в глухую летнюю пору, на каникулах, когда не было налицо ни профессоров, ни пансионеров. Не было поэтому и торжественных проводов: ни речей, ни слез. Ушел он, словно крадучись, «по-французски», чтобы не возбуждать ни переполоха, ни излишних сожалений.
И учебная жизнь потекла с осени опять заведенным порядком, точно бесплотный дух отсутствующего продолжал еще невидимо руководить всем. Но долго оставаться без хозяина никакой дом не может, тем более столь многолюдный, как учебное заведение с пансионом. Правда, что впредь до назначения нового директора обязанности его должен был исполнять старший по чину профессор, а таковым был профессор политических
– Да ведь игра на биллиарде, Николай Григорьевич, такое же свободное искусство, как живопись, музыка, танцы, а современному человеку с артистическими наклонностями как не упражняться, скажите, во всех искусствах? Моя ли вина, что у нас тут нет еще кафедры биллиардной игры? А лишь только ее откроют, я явлюсь первым кандидатом.
Действительно, способный на все руки Кукольник сделался на биллиарде настоящим артистом и не имел себе в Нежине соперников. Зато в науках он преуспевал уже значительно менее, и если сохранял еще за собою первенство в классе, то скорее по традиции да потому, что общий уровень успехов воспитанников одновременно понизился.
А Гоголь? Городские развлечения были не для него, домоседа, и он еще более прежнего сторонился ветренников-товарищей. Но не было уже Орлая, в семье которого он находил как бы отражение своей родной семьи. Не было и старшего друга его – Высоцкого, который, бывало, своим трезвым юмором и сарказмом расшевеливал, подбодрял семнадцатилетнего меланхолика.
Прощание у них, помнится, вышло какое-то совсем особенное, из ряду вон. Сперва было ни тот, ни другой и виду не показывали, что горюют. Высоцкий, собиравшийся в отъезд днем раньше, стал укладываться. Гоголь сидел тут же, сложа руки, и прехладнокровно перебрасывался с ним шуточками по поводу оконченных экзаменов. О Петербурге оба почему-то не заикались, точно боялись затронуть больную струну. Но вот подали на двор и тарантас. Пока гимназическим сторожем нагружались туда пожитки отъезжающего, сам Высоцкий, никогда не отличавшийся румяным видом, а теперь еще более бледный, с какою-то деланною веселостью болтал с толпой провожавших его товарищей.
– Готово, Герасим Иванович, – объявил сторож, хлопая рукою по сиденью тарантаса. – Пожалуйте садиться.
– Надо бы и всем присесть перед разлукой, – шутливо заметил Высоцкий. – Но на голой земле, господа, я думаю, не совсем удобно? Обойдемся и так.
Подойдя к крайнему из обступивших его, он трижды с ним облобызался. Затем повторил то же со вторым, с третьим. Очередь дошла до Гоголя. Как он весь день ни крепился,
Но Высоцкий поверх своих синих очков быстро взглянул на него и, промолвив: «С тобой под конец», обратился к следующему. Вот друг так друг! Его он приберегает под конец.
Обход был окончен.
– Ну, друг сердечный, теперь и мы простимся, – сказал Высоцкий, возвращаясь к Гоголю и обтирая губы для предстоящего последнего целованья. Но тут, когда протянул уже руки, вдруг остановился. – Да впрочем, не далее как через два года мы встретимся с тобою в Северной Пальмире. Не правда ли?
– Это давно уже решено.
– А до тех пор будем прилежно переписываться. Так разве это разлука? Мы все время будем как бы вместе. Стоит ли, значит, серьезно прощаться?
– Понятно, не стоит.
– Так будь здоров.
– И ты тоже.
Два закадычных друга ограничились крепким рукопожатием, и старший повернулся уже к тарантасу. Но тут младшему все же изменило его присутствие духа: из груди его вырвался не вопль, о нет! а так, будто легкий стон.
Высоцкий услышал, обернулся, – и очень уж грустно, видно было выражение лица его юного друга, потому что он сжал его в объятиях и поцеловал. То был один всего миг забвенья, которого сам Высоцкий, казалось, устыдился, потому что тотчас же оторвался, вскочил в тарантас и хрипло крикнул:
– Пошел!
На другой день и Гоголь укатил в свою степную родовую глушь.
А теперь он опять в Нежине и может только вспоминать о минувшем лете. Да есть ли о чем и вспоминать? Нашел он дома все то же, что и прежде, Было только люднее: старушка бабушка Анна Матвеевна почасту наезжала из Яресок и заживалась по неделям. Да двое двоюродных дядей, Косяровских, с сестрицей своей Варварой Петровной, загостились в Васильевке вплоть по сентября. Дядя-то Петр Петрович держал себя даже не по летам важно и степенно. Все трактовал, критиковал свысока: недаром побывал в Петербурге и в Одессе.
Зато дядя Павел Петрович – душа нараспашку: насильно, бывало, тащит племянника, неженку и увальня, во фруктовый сад полакомиться «не в счет абонемента» и, жуя полным ртом, без умолку, знай болтает с юношей, как с ровней.
– Как это вы, Павел Петрович, можете есть так зря малину? – говорил племянник. – Не взглянете даже, нет ли червяка?
– Да червяки эти, откормленные на малине, разве не та же малина, только трипль-экстракт? – отзывается Павел Петрович и звонко вдруг хохочет. – А знаешь ли ты, Никоша, что я ведь на этаком червяке однажды целый пятак заработал?
– Как так?
– А вот как. Были мы тогда с братом Петром еще мальчиками, забрались точно так же вот, как теперь с тобой, в малину. А брат Петр и в те времена был уже брезглив, не то, что я. Попался ему червяк. «Фи! – говорит. – И какой жирный!» – «Тем, – говорю, – сочнее». – «Ну да! Дай мне хоть тысячу рублей – не съем». – «А я съем и за пятак». – «Правда?» – «Правда». – «Ну, так на вот, ешь». Взял я у него червяка – а каналья, в самом деле был прежирный! – всунул в ягоду да вместе с нею и скушал. Потом руку протянул: «Давай-ка пятак». Опешил мой Петенька, до ушей покраснел, не ожидал от меня такой прыти. Да делать нечего, полез в карман за пятачком, чуть ли не последним.
– Вот так анекдот! – заливается теперь и племянник.
– Постой, анекдот еще не весь… Дня два спустя обедали у нас гости – старые приятели отца. На третье подали им малину со сливками. Один вот и выуди у себя в сливках пару таких малиновых червяков и положи их на край тарелки. Увидел отец, вспомнил про анекдот сыновей и со смехом рассказывает. «Экая невидаль! – говорит другой из приятелей. – И я бы съел за пятак». А тот, что выудил червяков, кладет уже ему на стол пятак: «Прошу покорно». Скорчил этот кислую рожу да – взялся за гуж, не говори, что не дюж, – взял одного червяка и съел. «Ну, так и я, пожалуй, съем», – говорит первый, взял второго червяка и тоже съел.