Гоголь-студент
Шрифт:
Глава шестнадцатая
Переиграл
И вот под замирающие звуки народного малороссийского мотива занавес тихо-тихо поднимается. На авансцене – малороссийская хата, перед нею – скамейка. Очевидно, уже глубокая осень. На растущих по бокам хаты деревьях – ни листочка. На заднем плане – заросшая камышом река. Но и камыш весь пожелтел, засох.
Музыка в оркестре снова замирает, но на сцене также ни звука, ни живой души. Что-то будет?
Тут из-за угла хаты долетает прерывистый старческий кашель, а затем появляется и сгорбленный старец. Баранья шапка, кожух,
Зрители недоумевая переглядываются, шепотом спрашивают друг друга:
– Что это с ним?
А дид, знай, хихикает, всем дряблым телом своим трясясь при этом, как ковыль от ветра, да проклятый кашель, вишь, еще одолевает. Закашлялся снова старец, а смеяться тоже никак перестать не может:
– Хи-хи-хи-хи… кррр-кррр-кррр…
И кашель-то душит, и смех из нутра прет, да так заразительно, что не сводящие глаз со старичины сотни людей невольно также начинают смеяться. От одного конца зрительной залы до другого слышно проносится:
– Хи-хи-хи! хе-хе-хе! ха-ха-ха!..
Дид же того пуще, да вдруг… Ах ты, старый хрыч! Никак рыгает? Хихикает, кашляет и рыгает. Еще и еще…
Вся зала кругом от неудержимого хохота, как один человек, загрохотала. Но одна из зрительниц, возмущенная, быстро поднимается с места и направляется к выходу. За нею другая, и третья…
– Занавес! – раздается из первых рядов голос инспектора.
Но и сторож, приставленный к занавесу, видно, такой же человек, как и прочие. От смеха у него руки не слушаются, не могут справиться с занавесом.
А дид на сцене что же? Покряхтывая и подпираясь посохом, он не спеша встает со своей скамейки и с тем же хихиканьем и кашлем скрывается за углом хаты в тот самый момент, когда занавес наконец с обрывистым шелестом падает.
Наскоро ублажив городских гостей – не быть чересчур строгими к ученической игре, Белоусов кинулся за кулисы в уборную.
– Помилуйте, Яновский! Бога в вас нет! Благовоспитанному молодому человеку разве можно вести себя так?
– Да какой же это благовоспитанный и молодой человек, Николай Григорьевич? – с самою простодушною миной оправдывался Гоголь. – Это древний убогий старец, питающийся капустой да луком. У него все пружины расслабли и отрыжка – вторая натура.
– Как бы вам самим не отрыгнулось! – оборвал Белоусов бесполезные объяснения с отпетым шутником и в сердцах хлопнул дверью.
В письмах своих к матери, перечисляя весь разыгранный на масленице 1827 года репертуар, Гоголь благоразумно умолчал, однако, о своей малороссийской пьесе, недоигранной по его собственной же вине. Зато тем восторженнее повествовал он о том, как «всю неделю веселились без устали»:
«Играли превосходно все… Декорации (четыре перемены) сделаны были мастерски и даже великолепно. Прекрасный ландшафт на занавесе завершал прелесть. Освещение залы было блистательное. Музыка также отличалась… Восемнадцать увертюр Россини, Вебера и других были разыграны превосходно… Короче сказать, я не помню для себя никогда такого праздника, какой провел теперь… И еще не насытились:
Увы! Этому плану не суждено было осуществиться.
За несколько лишь дней до Светлого Праздника, когда все роли для новых представлений были уже разучены, Белоусов вошел к молодым актерам, которые в библиотечной комнате только что репетировали свои пьесы, и с необычно хмурым видом объяснил им:
– Можете не трудиться, господа. Спектакль ваш отменяется.
Тех как громом поразило.
– Отменяется?! Бог ты мой! Что же такое случилось?
– Нового ничего не случилось, но старых грехов накопилось на вас столько, что они переполнили чашу.
– Каких же грехов, Николай Григорьевич?
– Они обстоятельно изложены в некоем коллективном рапорте, поступившем в конференцию.
– А! Так на нас опять донесли? Но кто, скажите? Михаила Васильевич?
– Имена тут ни при чем. Ни один из пунктов рапорта не вызвал в конференции существенного разногласия.
– Но ведь этак можно на всякого взвести какие угодно небылицы!
– В рапорте, о котором идет речь, к сожалению, нет небылиц, а все горькая правда. Перечислить вам отдельные пункты?
– Сделайте милость. Надо же знать осужденным, за что их казнят?
– Пункт первый. В классах во время лекции господа студенты заняты заучиванием театральных ролей.
– Да нельзя же нам, Николай Григорьевич, не заучивать ролей? – возразил Кукольник. – Monsieur Landragin и то укорял нас, что мы искажаем Мольера.
– Значит, первый пункт обвинения вами не отвергается. Второй пункт. Вы читаете недозволенные книги. Возражайте мне, господа, пожалуйста, только тогда, когда на вас взводится напраслина.
Николай Григорьевич сделал небольшую паузу, в ожидании, не будет ли возражения. Так как такового не последовало, то он продолжал:
– Третий пункт. В городе вы проигрываете немалые суммы в карты и на биллиарде…
Взор инспектора невольно скользнул при этом на искуснейшего биллиардного игрока – Кукольника. Тот покраснел и нашел нужным защититься:
– Мы, Николай Григорьевич, кажется, не дети. Заглядывать в наши карманы начальству как-то странно…
– Цифру вашего проигрыша начальству, действительно, не так важно знать, а очень важно ему, напротив, чтобы вы предосудительным поведением не роняли репутации целого заведения. Пункт четвертый. В свободные часы некоторые из вас вместо какого-либо благородного развлечения пускают ракеты в саду и даже в музеях, вывешиваются из окон и громко свищут, делают вслух неуместные замечания насчет проходящих мимо дам и офицеров… Вы молчите? Значит, и это не пустая выдумка? Надо ли мне еще пересчитывать вам остальные пункты?
– Да ведь все это, Николай Григорьевич, в сущности, такие мелкие грешки, – заметил Божко, – что за каждый в отдельности довольно было бы лишить третьего блюда.
– В отдельности, да, но не в совокупности. Совокупность всех ваших мелких прегрешений, как видите, вызвала одну общую, довольно суровую кару. Засим, господа, от вас самих зависит восстановить вашу репутацию, и тогда я более или менее отвечаю вам за отмену этой меры в будущем. До поры же до времени вам следует беспрекословно ей покориться.