Гоголь-студент
Шрифт:
– Но я не пью ведь вина, сам ты, Саша, знаешь…
– Ну и не пей: нам же другим больше останется! – засмеялся Данилевский. – Ландражен предложил нам нарочно свою квартиру…
– Да и пенёнзов, признаться, у меня уже нема… – продолжал упираться Гоголь.
– Насчет пенёнзов, душа моя, не беспокойся. У меня на обоих нас хватит. Кроме того, надо же лошадям твоим дать отдохнуть, а к завтраму мне обещали в канцелярии изготовить наши аттестаты.
– Но я здесь просто задыхаюсь! У меня океан в груди…
– Ну, так мы с тобою два океана в одном стакане, ха-ха-ха! Запиши-ка, брат, запиши. Но до завтра, даст Бог, не совсем
Так Гоголь принял также участие в «поминках студенчеству», которые состоялись на квартире мосье Ландражена по всем правилам – с жженкой, песнями и трепаком. Председательствовал сам весельчак-хозяин и, разумеется, пропел своим молодым друзьям не одну песенку своего идола – Беранже. Более же всех им, отлетающим птенцам, пришлась по душе песня про «птичку», и они дружным хором подхватывали припев:
Je volerais vite, vite, vile, Si j'etais petit oiseau [38]Один лишь сидел, пригорюнясь, и не подпевал, как и не прикасался к стакану с жженкой; а когда пение на время умолкало, в ушах у него звенела другая песня:
Ой, хто буде в свити правду исполнять! Тому зашлет Господь що-дня благодаты. Бо сам Господь – правда и смырыть гордыню, Сокрушыть неправду, вознесе святыню!38
Глава двадцать седьмая
На отлете из родного гнезда
Три дня спустя в Васильевке мать со слезами радости обнимала своего ненаглядного первенца. Но радость ее была отравлена тем, что он окончил курс по второму разряду – с четырнадцатым классом.
– Зачем же ты, милый, писал мне, что экзамены идут отлично, все с высшими баллами?
– По наукам у меня действительно одни четверки, – оправдывался сын.
– А по языкам?
– По языкам… тройки, в общем выводе – «3,5». Но годовые отметки испортили дело: из наук у меня в среднем «3», из языков «2», а в общем «2,5».
– Так, может быть, в поведении ты опять как-нибудь провинился?
– О, нет! В поведении у меня тоже полный балл – «4». Жаловаться на старших, маменька, не в моем характере. Я утешал себя тем, что причиною их несправедливости наши неурядицы, и выносил все без упреков, без ропота; по Христову учению, хвалил даже всегда моих недоброжелателей.
– Так и следует, дорогой мой, так и следует! – одобрила, расчувствовавшись, Марья Ивановна, нежно гладя пострадавшего по плечу. – Будь еще у вас там директором Иван Семенович, я уверена, тебя выпустили бы, по меньшей мере, с двенадцатым классом!
– Дело, маменька, не в чине, а в человеке. Дайте мне только выбраться в Петербург – не то обо мне услышите! Васильевки вашей мне не нужно. Свою часть я хоть теперь же запишу на
– Ах ты, милый мой, золотая душа! Сколько времени вот я травку пью, не могу поправиться, а эти ласковые слова твои сразу меня исцелят! Лучше буду голодать с твоими сестрицами, заложу имение, а выведу тебя в люди.
В тот день Марья Ивановна присела за письменный стол и так излила свое материнское горе перед двоюродным братом Петром Петровичем (который вместе с Павлом Петровичем прогостил май месяц в Васильевке, а к приезду племянника снова уже укатил):
«Никоша мой имеет чинок в ранге университетских студентом четырнадцатого класса. С ним несправедливо поступили так же, как и с другими, в его отделении бывшими, по причине партий их наставников. Ему следовало получить двенадцатый класс, но он нимало не в претензии, тем более что обе партии сказали, что он достоин был получить даже десятый класс, а двенадцатый по всем правилам должно было ему дать. Главное, что надобно было более ласкаться к ним, а он никак не мог сего сделать…»
По настоянию же матери, чтобы заручиться рекомендательным письмом в Петербург, Гоголь в августе месяце собрался опять с поклоном к Трощинскому в Ярески, нарочно побывав перед тем в Кременчуге за неизбежным гостинцем – бутылкою старой мадеры. Чтобы не ехать туда одному, завернул сперва в Толстое за Данилевским.
Застали они Дмитрия Прокофьевича в гостиной за гран-пасьянсом. На вид старый вельможа против прошлогоднего еще более одряхлел и казался в самом удрученном настроении, точно в предчувствии предстоящей разлуки с земною жизнью и ее благами. Находилось в гостиной, как всегда, и несколько человек приживальцев. Но все они держались поодаль и беседовали меж собой вполголоса, чтобы ненароком не обратить на себя внимания своего сурового патрона. Один только шут Роман Иванович стоял около последнего, отгоняя мухобойкой неотвязных осенних мух.
«Вельможная мозоль!» – вспомнил Гоголь характеристичное выражение шутодразнителя Баранова.
Когда он тут вместе с Данилевским подошел расшаркаться перед хозяином, тот мельком только исподлобья вскинул на обоих недовольный взор, едва кивнул головой и с прежнею сосредоточенностью продолжал раскладывать перед собою карту за картой. Но Гоголю надо было сбыть с рук свой гостинец, на который, как ему казалось, были иронически устремлены теперь взоры всех присутствующих.
– Маменька посылает вашему высокопревосходительству старой мадеры, – заявил он и хотел было поставить бутылку тут же на стол.
Но Трощинский повелительным жестом остановил его и лаконически буркнул Роману Ивановичу:
– Прими!
Тот принял бутылку и понес в буфетную; видя же, что оба молодые человека ретируются туда вслед за ним, лукаво усмехнулся и заметил им шепотом:
– Чем ближе к солнцу, тем теплее (Об этом что уж говорить!), Но ведь зато куда скорее Себе и крылья опалить.– А я и не знал, Роман Иванович, что вы тоже поэт, – сказал Гоголь.