Голосую за любовь
Шрифт:
— У нас вечно бунтуют, не терпят несправедливости, — сразу после этих слов она замолчала, горделиво вскинув голову, словно боялась, что я могу неправильно понять ее, но я продолжал свои расспросы:
— Мне рассказали про то, что случилось с твоими родителями, Антонка, — всякий раз, когда я начинал говорить об этом, она превращалась в молчаливую, неприступную в своей гордости статую, тут же застывала на дороге в оцепенении, отстраняясь от услужливо протянутой мною руки, готовой прийти на помощь. Взгляд ее замирал на поверхности воды, и я, поняв, что расспрашивать дальше бесполезно, поворачивался и шел по тропинке, Антонка следовала за мной, погруженная в свои мысли; дойдя до того места, где тропинка раздваивалась и вела к ее дому, она, ни слова не говоря, оставляла меня одного. И так всегда, когда я начинал разговор, она застывала, а на следующий день, как всегда, приносила мне в штаб молока и хлеба. Ждала, пока я наемся, после чего мы вместе
Умершее вновь ожило во мне.
Иза тем временем поясняла: «Антонке необходима была чья-нибудь привязанность». Неужели Иза знала о наших отношениях? О том, что я не был слишком увлечен Антонкой? У меня была острая потребность в человеческом участии, неважно — будь то Антонка или кто-то другой на ее месте.
«— Не знаю, что меж ними было, не подглядывала, хотя очень хотелось, но, насколько я знала сестру, могу с уверенностью сказать: этот человек — партизан — стал ей необходим. Он был связующим звеном в ее жизни. Это очень странно. И удивительно. Вы, наверное, поймете, что я имею в виду, сударь, раз вы книжку пишете, материалы собираете, наверняка все поймете и рассудите», — продолжала Иза.
Я вдруг вспомнил, что так же говорила иногда Антонка, когда бывала более разговорчива, чем обычно, а это случалось нечасто.
— Вы ведь скоро снова придете? — всякий раз спрашивала Антонка, когда я сообщал ей, что ухожу. И действительно, я приходил снова, причем не так уж редко. При случае я обязательно заглядывал, не отдавая себе отчета в том, что влечет меня к ней. Так получалось, что Антонка всегда оказывалась рядом наготове с краюхой домашнего хлеба и ароматным молоком с альпийских лугов, что я особенно любил и чего нам в первую очередь недоставало в походах.
— Я словно на небеса попал, — обычно говорил я Антонке при встрече.
— На такой высоте мы и так как на небесах, — мягко улыбалась она, спокойная и бледная, точно из мрамора. Белизну ее кожи красиво оттеняли черные глаза и волосы, хотя мне и казалось, что мы с ней далекие друг другу люди; я все же неосознанно, интуитивно понимал, что нас связывает нечто большее, чем обычное знакомство. Приходилось много писать для газеты, типография была укрыта в овраге внизу, и мне стоило большого труда успевать сделать все, что было поручено, но я всегда чудом выкраивал время, чтобы вырваться к Антонке, проводить ее до сенокоса или за скотиной, помогал собирать со склонов траву, если братья не успевали этого делать. Я знал, что младшая сестра остается дома, стряпает и следит за хозяйством, а как выглядели братья — не помнил; бывая в доме, совсем не запомнил обстановки, ни одна деталь не осталась в памяти. На меня не похоже, будто чьи-то чары действовали, наваждение какое-то, словно Антонка все собою затмевала; она излучала свет и тень, покой и бурю, все необходимое для того, чтобы дышать, спать, утолять жажду.
«— А он, похоже, совсем не замечал, как она по нему сохнет, — рассказывала Иза вчера вечером. — Мне казалось, он был точно в тумане, вот улыбается, а взгляд отсутствующий какой-то, погладит иногда, хотя Антонка никаких вольностей не терпела, смотрит, бывало, на нее, а такое чувство, сударь, что глаза глядят в пустоту, Антонка, конечно, мрачнела, будто ей передавались его мысли. Не поймешь — то ли здесь он, то ли далеко отсюда. Собака и та знает, кто с ней добр. Да по такой девушке, как Антонка, и городские парни с ума бы сходили, но она ни на кого смотреть не хотела, пока этот партизан не появился. Не сказать, что ей нравились всякие там ухаживания и воздыхания, скорее они даже были противны. Просто он стал для нее самым близким человеком, и так она его нам троим всерьез представила. Только потом, учась в школе и размышляя обо всем, я поняла, что она, видно, верила, что ее любовь переходит в него, и он это хорошо понимает, и поэтому им не нужно тратить слов понапрасну. Потом ее снова начинали одолевать сомнения, и она не могла дождаться его возвращения, чтобы удостовериться, так ли все, как она думает, или это всего лишь случайный встречный, которому стало жалко ее и нас, висевших у нее на шее. Хотя поле и огород кормили нас не слишком щедро, мы не бедствовали; одежду сами шили, в то время в наших местах все ткали и пряли.
Вот так все и было».
Кого-то ты мне напоминаешь, Антонка, — сказал я ей однажды, вернувшись с целым ворохом материалов, которые нужно было отпечатать и размножить.
— Так кого же я вам напоминаю? — настаивала Антонка, я больше не возобновлял разговора, но и не мог допустить, чтобы она тратила на меня свое время. — Просто мне нравится быть рядом с вами, — призналась она.
У меня забот и дел было по горло, так что я вообще не придал значения ее словам, и лишь теперь, вот в эту минуту, они, сказанные давно и ушедшие в небытие, снова мне вспомнились.
— На редкость умная и красивая девушка, — заметил как-то командир, когда отряд пробивался на ту сторону, в Каринтию. — Тебе повезло, парень, жаль только, она не из забывчивых. Такие не забывают ни доброго, ни худого. По-своему это тоже счастье.
Почему? — поинтересовался я устало, устремив взгляд в пустоту. Он пожал плечами, и я снова принялся за работу, которой с приближением конца войны становилось все больше.
У меня было особое отношение к Антонке. Можно сказать, она жила во мне как принадлежность этих вершин. Да, именно так. Когда я получал задание отправляться сюда, где, кроме партизан, не бывало посторонних, званых или незваных гостей, я сознавал, что это доставляет мне радость и удовольствие. Как бывает, когда возвращаешься туда, где тебе было хорошо. Где ты в безопасности. Не просто в безопасности: там я освобождался от тревожного чувства, охватившего меня уже с первых дней войны и затем усилившегося. Это было так необычно, что воспринималось как нечто исключительное, как только тебе известная тропинка, по которой привык ходить с закрытыми глазами, настолько она стала тебе знакомой, близкой и родной. Но если бы спросили, какая она, или потребовали описать, ты бы от растерянности не знал, что ответить.
Но в ту пору я не утруждал себя такими мыслями.
«— Дальше все случилось как гром среди ясного неба», — говорила вчера Иза.
Ее рассказ был подобен тому ручейку, который впадал в реку у озера; он и сейчас остался таким, как прежде, медлительным, неторопливым, единственным среди всех горных источников, который никогда никуда не спешил; с наступлением утра Иза начала уставать, да и я тоже.
Антонка впервые не пришла, когда я в очередной раз оказался в лощине у озера возле пограничного перевала. Сперва я этого не заметил, потому что находился, как это обычно бывало со мной здесь, в состоянии расслабленности. Оглядевшись, я увидел знакомую картину — под окном сарая, в котором размещалась типография, шумел и бился о берега стремительный горный поток. Пора дождей прошла, наступила поздняя промозглая осень со своими туманами, которые, правда, быстро рассеивались; постепенно в сознание начинала проникать неуверенность: я снова здесь, но чего-то мне не хватает. Того, что связано с ощущением целостности картины, которую составляли вершины, их обледеневшие склоны, шиферная крыша дома на окраине, куда я бессчетно смотрел, как бы спрашивая, отчего из трубы не идет дым.
Моими помощниками были журналисты, незнакомые с местностью. Я погрузился в работу, так как через два дня она должна была быть готова, но беспокойство, овладевшее мной, не проходило. Ни перед боем, ни перед походом или заданием я не испытывал ничего подобного.
«— Антонка узнала, что ее знакомый снова здесь. Его целый месяц не было, к этому времени и погода улучшилась. Только вот река здорово разлилась. Все пересохшие ручейки стали похожи на реки, и вся эта лавина неслась к нам, так что мы с трудом добирались до пастбищ и хлева, — вспоминала Иза. — Мы были в стороне от других домов, хотя по-прежнему не ходили туда, потому что Антонка этого не одобряла. Теперь ей это было на руку. Иногда, правда, она выходила на крыльцо и смотрела в сторону домика, где размещалась типография, про которую знал каждый, но и шагу не сделала, чтобы наведаться туда. Я сразу поняла, в чем тут дело. Я уже привыкла, что она ходит к нему на свидания, хотя и относилась к этому ревниво и с неприязнью, потому и с ребятами я разговаривала о том, были ли виноваты наши родители и их гонители. И оба брата сходились в одном — нельзя казнить, не будучи уверенным, что человек виновен. Особенно старший, Павел, никак не мог успокоиться, он часто бывал в долине, но не рассказывал о том, что там делается. Он дал слово Антонке, что не будет принимать поспешных решений, но время было такое, когда собственному сердцу нельзя верить, что уж тут говорить о ближнем. Даже если это твой брат. И брату нельзя доверять. Тем более если его праведный гнев раздирает, ведь Павел был маминым любимцем, понимаете, это он принес ее, окоченевшую, домой и помчался потом в долину за доктором. Ему тогда едва исполнилось семнадцать, он был вспыльчивый и впечатлительный, как отец, добавьте к этому материнскую гордость и упрямство. Теперь вы поймете, почему он это сделал. Вопреки своему обещанию, на свой страх и риск ушел из дома, а позднее Эдо видел его, когда он шел в магазин в немецкой форме.