Голубая дивизия. Военнопленные и интернированные испанцы в СССР
Шрифт:
Пелайо и Родригесу удалось преодолеть реку, но Диес утонул.
«Мы были первыми беглецами из этой проклятой Голубой Дивизии», – говорит Пелайо. Он пишет, что затем сотрудничал с русскими: участвовал в подготовке пропаганды против Дивизии и в допросах военнопленных. Мы находим и других испанцев, которые отправлялись в СССР, среди них Веласко, который в это время был сержантом. Свои заявления, сделанные в СССР, он заканчивает следующими словами: «Я считаю, что Голубую Дивизию нужно проклинать тысячу и один раз, как и ее создателей, как и огромное большинство тех, кто входит в ее ряды. Но в этой Дивизии было маленькое ядро антифашистов, друзей СССР. К сожалению, еще осталось немало людей, которые об этом не знают».
Из различных источников о Голубой Дивизии известно, что несколько дезертиров были расстреляно, и бывшие дивизионеры склонны считать, что некоторые дезертиры не имели идеологических мотивов, но не вынесли грубости своих начальников.
Многие бывшие дивизионеры, – пишет Араса, – помнят призывы и информационные обращения. Некоторые даже помнят имя «Радио Карнисеро», не зная происхождения этого названия, которое было ничем иным как фамилией Феликса Карнисеро (С. 344), который часто обращался к ним по громкоговорителю; по большей части обращения содержали призывы переходить на советскую сторону. Помимо Карнисеро постоянно обращались по громкоговорителям Викториано Алано и Хосе Вера,
Советские не давали особых преимуществ этим дезертирам, несмотря на их добровольное сотрудничество. Карнисеро и его товарищи имели относительную свободу, пока работали на пропаганду на фронте, но после того как Франко отозвал Голубую Дивизию, русские интернировали их в концентрационных лагерях вместе с остальными испанцами, и хотя они в лагере имели некоторый должностной статус, но тоже были военнопленными.
В таком же, если не большем, заблуждении пребывали Вентура Гонсалес и Мануэль Альварес, два других дезертира из Голубой Дивизии. Они не переходили советской линии фронта, а присоединились к партизанам, которые действовали в немецком тылу, и долгое время сражались в партизанском отряде против нацистов. Когда много позже в результате советского наступления территория была освобождена, партизаны вошли в состав советских частей, а двое испанцев были отправлены в концентрационный лагерь как враги и провели там годы.
Такое проявление абсолютного недоверия с трудом переносилось частью сотрудничавших с русскими интернированных. Некоторые из них – Франсиско Мене, Антонио Сохо или Мануэль Перес – страдали до такой степени, что впали в психическое расстройство и были отправлены в психиатрические лечебницы; другие, как Леопольдо Саура, умерли от тоски. Подобные проблемы коснулись и некоторых военнопленных антикоммунистов, но относительно них позиция советских властей более понятна.
Араса подробно рассказывает о Сесаре Асторе, который был в испанскую гражданскую войну в народной милиции, воевал на Арагонском фронте. Потом он стал карабинером и к концу войны – капитаном. Был в тюрьме «год, три месяца и четыре дня», после чего был выпущен на «ограниченную свободу». Она заключалась в том, что он не мог удаляться больше чем на установленное расстояние от места проживания и обязан был периодически являться в жандармерию или полицию.
«Я хотел уехать из Испании – поясняет он, – но меня удерживала моя мать. Наконец, я смог уехать сначала в Кастельон, а затем в Барселону (С. 328). В этом городе я посетил английское консульство, пытаясь вступить в силы Де Голля, но мне не помогли.
Поскольку я был раньше в Республиканской Армии и считался противником режима, я обязан был снова пойти на военную службу, поэтому я решил вступить в Испанский легион. Это произошло в тот момент, когда британцы начали наступление в Египте и Ливии, заставив Роммеля отступить. Я думал, что англичане оккупируют весь север Африки и я смогу перейти к ним, но британское наступление было остановлено, и я остался на месте, в Третьем Подразделении Легиона, без перспективы выйти оттуда. Тем временем произошло вторжение немцев в СССР и в начале 1942 г. стали призывать добровольцев для вступления в Голубую Дивизию. Хотя лично никого не заставляли, когда объявили призыв добровольцев в Лежане, уже стало известно, что должны пойти все. И действительно, мы вошли всей ротой».
После переброски на Полуостров начался стандартный процесс интеграции в новую часть и включение в Маршевый батальон, который вышел из Сан-Себастьяна и пересек испанскую границу 26 марта 1942 г. В Хоффе – баварском поселке, где был организационно-административный центр тыла Голубой Дивизии – они получили новый инструктаж для похода в Россию и отбыли на фронт у реки Волхов, где Астор был включен в Первый Батальон Пехотного полка № 269, сначала находившийся во втором эшелоне, но затем – на первой линии в секторе Чечулино.
«С первого момента я искал благоприятного случая для того, чтобы перейти к советским, – утверждает Астор. – Я не только хотел присоединиться к ним, но также принести с собой какие-либо сведения, которые могли бы помочь в борьбе против фашизма. Я начал делать кроки позиций и распределения артиллерии, чтобы дать их русским, но немного погодя нас переместили на (С. 323) Ленинградский фронт. Я должен был начать заново эту работу, правда, в условиях немного более благоприятных, поскольку я был повышен в капралы, был предложен в сержанты и назначен ответственным за казармы роты».
Астор, несмотря на свое осуждение франкизма и Голубой Дивизии, всегда хвалит командиров, которые были в его части. Он высоко ценил последнего из капитанов, который командовал его ротой, и повторяет, что дивизионеры превосходно обращались с русским гражданским населением, вплоть до того, что делились с ним едой.
«Время от времени, в безлунные ночи, я совершал вылазки, стараясь ознакомиться с окрестностями, знакомясь с русскими и поляками. Один раз я подготовился к тому, чтобы во время такой вылазки перейти к русским, потому что к ночи готовился удар по русским позициям, и я хотел предупредить их. Однако к вечеру сказали, что один солдат из Пулеметной роты нашего батальона перешел к русским. Я был этим удовлетворен, потому что подумал, что русские уже предупреждены и я могу продолжать подготовку кроки. Потом я узнал, что дезертиром был Мануэль Санчес Пердигонес, которого я встретил позже в советском лагере. Удар был приостановлен, и был реализован несколькими днями позже» [83] .
83
Дезертирство Пердигонеса подтверждено другими дивизионерами, например, сержантом Гильермо Вердоном, который оставался в Дивизии и с ней вернулся в Испанию. Примечательно утверждение на тот момент капитана, а десятилетия спустя – генерал – лейтенанта Хесуса Гонсалеса дель Йерро, который вспоминает, что по причине дезертирства должен был отменить вылазку, которая готовилась на Ленинградском фронте, хотя и не знает имя дезертира. Возможно, это был Пердигонес (прим. Д. Арасы).
Астор сделал 23 кроки первой линии и смог изъять несколько планов из Штаба Дивизии и командования Артиллерией. Самым важным, что он смог добыть, был план заградительного огня дивизионной Артиллерии. Астор поясняет, что в эти дни слышал, что был расстрелян один из тех, кто крал планы:
«В зоне, где я находился, вблизи Слуцка (Павловск) иногда появлялся кто-либо, кто переходил к русским, поэтому, чтобы положить конец новым побегам, была организована
<…>
«Чтобы подготовить переход на советские линии, я сначала работал в одиночестве, – поясняет Астор, – но будучи во втором эшелоне, завел дружбу с одним юношей по имени "Саша" (уменьшительное от Алехандро), который через некоторое время пригласил меня к себе домой, где я познакомился с его родителями. Через некоторое время между нами установилась настоящая дружба. Его отец был коммунистом, инвалидом русской гражданской войны, и я понял, что он хочет помочь мне перейти к советским, для чего дал мне письмо своему брату, который находился в Ленинграде, и другое, адресованное Андрею Жданову, высшему руководителю КПСС в этом городе, для того момента, когда я буду пересекать фронт. Эта семья, кроме того, помогла мне закончить кроки, поскольку юноша сторожил, пока я их готовил, и начинал петь, если кто-либо появлялся.
Именно Саша сказал мне, что другой испанец из Дивизии, повар, также хочет перейти к русским. Уже давно я мечтал об этом. Речь шла о Леопольдо Сауро Кальдероне, который был поваром еще в Республиканской армии. Поскольку я был капрал, я вызвал его в свой бункер, и для того чтобы узнать его мысли, попытался проверить его с помощью газет, поступающих к нам из Испании. Я сказал, что в одной из них имеется сообщение о высадке англоамериканцев в Северной Африке, произошедшей 8 ноября 1942 г. Я заметил удовлетворение на его лице и сказал ему, что он был красным. Он смутился, но я его успокоил, сказав, что тоже был красным. Очень скоро я включил его в ротную казарму, и с этого момента мы начали готовиться к бегству. В одну из наиболее темных ночей мы решили идти к русским траншеям, которые находились в этом пункте примерно за 600–700 метров от наших. Было 26-е марта 1943 г., ровно год спустя после того, как я пересек испанскую границу, чтобы прибыть в Германию. Мы очень осторожно и медленно пересекли минное поле и дошли до места, где стояла русская поврежденная танкетка, немного более чем в 50 метрах от советских позиций. Оттуда мы несколько раз крикнули по-русски, сообщая, что мы приближаемся к ним. Два раза ответа не было, но на третий ответили. С моим неплохим знанием русского языка я спросил, куда идти, и мне ответили, чтобы я не шел прямо, и указали, как надо идти среди мин. Пока мы приближались, патруль тоже подошел и приказал нам стоять. Нас повели в бункер капитана роты, где мы спели Интернационал. Оттуда нас перевели на командный пункт батальона, где накормили и дали водки, и даже завели на граммофоне диск "Лимонеро". Дальше нас перевели (С. 331) на командный пункт полка и дивизии. Пункт располагался против Колпино. На допросах был переводчик Хосе Вера, молодой испанец, который еще раньше дезертировал из Дивизии и очень быстро научился русскому языку.
Когда дезертиры из Голубой Дивизии прибывали на русские линии, считалось нормальным держать их там по два или три дня, а потом отправлять в концентрационные лагеря. Однако, наш случай отличался от остальных, потому что мы принесли много планов. Меня в течение трех дней держали в штабе Корпуса по поводу планов и 23-х кроки, которые я принес. Там всегда были советские офицеры, и иногда кто-нибудь меня провоцировал, так что в конце концов я начал отвечать агрессивно. Тогда один капитан, маленький и смуглый, обратился ко мне на чистом кастельяно и сказал: "Не сердись, парень. Нельзя доверять сразу тем, кто приходит оттуда". Он мне потом назвался. Это был Хосе Хуарес, испанский политический эмигрант. С ним был еще один компатриот, который носил знаки лейтенанта, его имени я не помню».
«Провокации на этом не закончились, – продолжает пояснять Астор, – но возобновились, когда нас из Армии отправили в руки НКВД. Именно потому, что мы принесли столько планов и другой документации, которая, мы думали, представит интерес для русских, увеличилось недоверие к нам. Первый следователь политической полиции вел себя чрезвычайно грубо. Переводчик, который строго воспроизводил тон допрашивавшего меня майора, сказал мне: «Сознавайся! Мы имеем все данные, что ты послан Гестапо, чтобы совершить покушение на Жданова, и для этого принес рекомендательное письмо. Сознавайся, или в противном случае мы тебя расстреляем». Я так возмутился, что начал кричать и проклял тот момент, когда решил перейти к русским. Хотя мои допросчики оставались спокойными, переводчик сообщил офицеру, что я согласен со смертью, и он сразу изменил тон и даже угостил нас водкой и закуской.
Мы думали, что всё уже закончилось и что наконец нас признают своими, но это было очень далеко от реальности. Хуарес, испанец, ответственный за службу информации и пропаганды против линий Голубой Дивизии, попросил, чтобы я выступил по громкоговорителю с обращением к испанским солдатам, и тогда он меня оставит на службе (С. 332) по пропаганде. Я отказался по двум причинам: из-за моей семьи, которая осталась в Испании, и капитана моей роты. Я хотел избавить его от возможных репрессий, поскольку со своей стороны капитан обращался со мной очень хорошо и, возможно, защитил меня перед своим начальством, поэтому я думал, что могу повредить ему, если выполню просьбу Хуареса и советских. На допросах от меня всё время требовали, чтобы я негативно высказался о командирах Дивизии, но я не мог этого сказать ни о ком, потому что все были всегда корректны, особенно капитан. В любом случае, я думаю, что планы и экспликации, которые мы дали русским, должны были быть им полезны.
Сауру и меня наконец отправили в тюрьму Ленинграда, откуда часто вытаскивали для новых допросов. В этих случаях переводчиком был Веласко, другой испанский эмигрант, имевший знаки различия капитана. Мы провели в тюрьме три месяца, по окончании которых нам объявили, что перевезут нас в Москву».
Они доехали на поезде до Ладоги, которую переплыли на судне, и затем двигались пешком и опять на поезде. Путешествие было тяжелым, хотя их хорошо кормили, несмотря на недоверие к ним русских.
«Мы предполагали, что по прибытии в Москву нас, наконец, свяжут с испанскими товарищами и мы будем жить с ними, но вместо этого нас доставили в какой-то дворец, через маленькую дверцу провели в комнату и заперли. Это было чудесное помещение с блестящим паркетным полом, хорошо ухоженное, но мы продолжали там быть пленниками. Это была Лубянка (центр НКВД).
В качестве первой меры предосторожности нас подвергли жесткому контролю: полностью раздели и осмотрели все части тела, включая все отверстия, а наша одежда была прощупана миллиметр за миллиметром. Нас продержали запертыми в этом помещении, выводя лишь на допросы, где повторялось одно и то же раз за разом. Допрашивали нас всегда ночью. Из помещения нас выводили всегда в определенный час. В то же время внутри него мы были свободны, нас ни разу не подвергали физическим пыткам, и еда была хорошей.
Допрашивал нас всегда майор. Я часто ему жаловался, раздражаясь, указывая, что мы перешли к советским, чтобы сражаться против фашизма, и мы просились на фронт, а вместо этого русские (С. 333) нас держат в заключении месяцами, подвергая допросам. Я говорил им много раз, что я ожидал, что с нами поступят так же, как поступали мы в гражданскую войну с теми, кто переходил на нашу сторону, – мы такого человека считали своим после некоторых доказательств. Наконец, однажды майор НКВД мне ответил: «В гражданскую войну вы были чрезвычайно доверчивы и поэтому ее проиграли. Мы хотим войну выиграть и поэтому не верим никому».