Голубое марево
Шрифт:
— Да, она стояла ближе к той двери, что напротив.
— Вот теперь ты рассказываешь правильно. Ты честный человек, старина, и не сворачивай с прямого пути до самой смерти.
— Погоди ты. Не в том дело, перед какой дверью… Как она стояла — вот что важно… А стояла она, как будто ждала кого-то, хотела попасться на глаза, понимаешь? Иначе с чего бы ей так, без дела, стоять?.. Увидела меня, и только тогда в дверь постучалась. Она ведь могла бы и сразу постучать, верно? Тебя она ждала, дурень, с тобой встретиться хотела.
— Это еще не доказательство, — сказал Едиге. И подумал: «Ай да Кенжек! Ай да старина Кенжек!..»
—
— Если ей нравится один, почему она гуляет с другим? — помолчав, мрачно проговорил Едиге. — Кто ее заставляет?
— Гуляет!.. Словцо-то какое! Тут думай, что захочешь. А факты — вещь серьезная. Ну, были они два-три раза в кино — что дальше? Всему конец?
— Друг мой Кенжек, известно ли тебе, что сказал Юлий Цезарь о своей жене?
— Нет, неизвестно.
— Загляни в Плутарха или Светония.
— Так ведь то сказано про жену…
— Не имеет значения. Та, которую любишь, должна быть еще ближе. Здесь — любовь, там — в какой-то мере уже привычка.
— Не напирай на меня со своими Плутархом и Светонием! Гульшат тут ни при чем.
— Как знать… С нею они, понятно, знакомы не были. У них речь о другом: по Риму разнесся слух, что супруга Цезаря путается с каким-то патрицием. И Цезарь сказал: «Ужасно уже само по себе то, что возникло сомнение в добродетельности жены Цезаря…» Чувствуешь? Одно лишь сомнение — и то ужасно!.. «Жена Цезаря должна быть выше подозрений». Так он сказал. Не думаю, что Гульшат зашла слишком далеко… Только если девушка целуется с кем-нибудь за спиной парня, с которым дружит, это равносильно тому, что жена изменяет в постели с каким-то мужчиной. Даже хуже!..
Кенжек не нашелся, что ответить. Он еще посидел, помолчал, потом огорченно вздохнул, поднялся, все так же молча погасил свет и улегся в постель. В тишине было слышно, как он ворочается.
«Чудак, — подумал Едиге. — Наверное, и сам не рад, что вмешался… Эй, Кенжек-Кенжек… Вот уж ты и правда здесь ни при чем…»
Он повернулся лицом к другу, хотя в комнате все равно ничего не было видно в темноте.
— Не злись, — сказал он. — Теперь для тебя кое-что стало яснее.
— Ничуть, — буркнул Кенжек.
Оба помолчали.
— Если ты веришь, что она… — Кенжек с трудом подыскивал слова, — что она… Если она в самом деле тебе… изменила… Тогда… Но сам-то ты в этом уверен?..
Едиге не ответил.
— Если Бердибек окрутил бы ее, все давно бы это знали. У такого молодчика слово за зубами не держится. Да и Ануар, который с ним живет… Этот ведь тоже как дырявое ведро. Но никаких сплетен пока не слышно. Ну, зайдут иной раз в кино, — а что же еще?
— Что еще?..
— Конечно, для тебя это конец света… Но если взглянуть на вещи трезво…
— Трезво?.. На Бердибека?.. Да меня колотит, едва я подумаю о нем! Плут, лицемер, пройдоха — без стыда и совести! И с ним лизаться, его выбрать… По-твоему, я должен все забыть, простить — да еще и, быть может, на коленях умолять ее вернуться?..
— Извини, — сказал Кенжек. — Извини, если задел твою гордость… Но ты все преувеличиваешь, накручиваешь. А пока ничего страшного, ей же богу, не случилось. Нельзя просто ни за что ни про что уступать такую девушку. Ты потом этого себе не простишь. Сходи к ней…
Допустим, я
Ночь, подруги, переполох… Он и сам сознавал, все это — никчемные отговорки. «Завтра, — думал он. Завтра. Утром, часов этак в шесть или в семь, когда все проснутся». Он знал, что наступит завтра, но ни в шесть, ни в семь он не пойдет к ней, не отважится. Но сейчас обманывал себя, чтобы хоть не надолго поверить — еще возможно, возможно… И что-то, казалось, угасшее, омертвевшее в его сердце снова пробуждалось, готовое вспыхнуть…
Как бы то ни было, но в эту ночь он ощутил, что между ним и Гульшат еще не оборвана тонкая, невидимая для глаза нить.
35
Перед рассветом загремела, расколола небо гроза.
Грянула… Не раскачивал ветер шелестящие первой листвой вершины деревьев, не гнал, не перемешивал, подобно льдинам на вскрывшейся реке, горбатые, взлохмаченные тучи, похожие на гривастые клубы от пожара, охватившего пересохшие степные травы. И не брызгали с неба прохладные, крупные, редкие, как мужские слезы, капли, отрываясь от сгустившейся тучи, не учащались с каждой минутой, чтобы под конец перейти в дождь, грохочущий, будто старая шкура, когда ее выколачивают палкой… Ничего этого не было. Вначале пророкотал, разрывая небо, гром. И словно раскололся надвое гигантский казан, в котором копилась вода со дня сотворения мира… Хлынул дождь. Он не капал, не моросил, не лился… Он хлынул сразу, сплошным потоком.
Едиге почувствовал во сне как наяву: в комнату ворвался голубоватый, слепящий свет, затопил ее — На единое мгновение. Потом что-то прогрохотало над ухом, откатилось, умчалось дальше. И пока еще где-то гремело и перекатывалось, ударил ливень.
Едиге продрог, поплотнее натянул одеяло. Он спал, и во сне испытывал странное облегчение, какую-то беспричинную блаженную радость. Одеяло накрывало его с головой, ему было тепло, сладкая, навеянная дождем истома нежила его тело. Казалось, весенняя гроза выбрала для себя единственной мишенью четырехэтажное здание, в котором располагалось общежитие. По железной крыше словно гнали отару из тысячи овец, дробное поцокиванье их копыт смешивалось со звуками плещущей водопадной струи, которая, грохоча, устремлялась вниз по жестяному желобу. Вначале, сбегая с крыши, сквозь дрему мерещилось Едиге, вода имеет бурый, ржавый цвет, потом светлеет, очищаясь от грязи и пыли, а затем становится прозрачной, как лесной родник. Или ему представлялось, он лежит в бескрайней степи, среди вольного белоковыльного простора, и светлый ливень, похожий на косые столбы солнечных лучей, омывает его всего, проникает внутрь, ополаскивая душу, освобождая ее от случайных наносов, грязи, недостойных мыслей и чувств, оставляя после себя благоухание и свежесть…