Голубое марево
Шрифт:
— Сколько вы уже написали?
— На нынешнее число готово сорок две тысячи пятьсот восемьдесят одна строка, осталось семь тысяч четыреста девятнадцать. К намеченному сроку я обязан успеть все закончить.
— И что потом? — Едиге сидел перед стариком, упершись локтями в стол и стиснув лоб руками. Глаза его были полуприкрыты.
— Потом я отнесу поэму в издательство. Думаю, что ее поддержит самая широкая общественность.
— Сколько вам лет? — Едиге в упор посмотрел на Кульдари.
— Шестьдесят шесть.
— У вас впереди долгая жизнь, в этом я уверен, — сказал Едиге. — Но к чему обрекать ее на дополнительные терзания? Не лучше ли поставить на них точку?
— Конечно, мне живется нелегко. С одной стороны — муки творчества, с другой — поиски материала, ведь поэма-то историческая… В ней охвачена вся наша эпоха… Приходится много читать, подыскивать факты, цифры… Все это требует огромного труда, но он окупится сторицей.
— Вы не поняли. Я хотел сказать, что вам надо совсем прекратить свои занятия, оставить поэзию и зажить спокойно, радуясь законному отдыху.
— Мне?.. П-прекратить?.. Оставить п-поэзию?.. — Кульдари задохнулся. — Так я что же… Я кто же п-по-вашему?..
— Вы очень достойный человек. Достойный, почтенный человек… В этом я совершенно убежден. Но я так же твердо убежден, что вы не поэт.
Кульдари подскочил, взвился над стулом, как пробка от шампанского. И тут же опустился на прежнее место.
— Товарищ Эдгар… — Звуки вырывались из него с шипением, в лицо Едиге летели мелкие брызги слюны. — Товарищ Эдгар… Не знаю, простите, вашей фамилии… — Кульдари отстегнул верхнюю пуговицу на рубашке, ослабил ворот, как бы освобождая шею от тугих тисков, и горделиво вскинул голову. — Я вас раскусил, товарищ Эдгар! Ваши утверждения говорят о тайной зависти, которую вы испытываете… Да, именно — зависти! Вы не смеете оскорблять мою литературную честь!
— Что вам за дело до литературы? — усмехнулся Едиге. — Почему вам не лежится дома, на теплой печке, в кругу детей и внуков?..
— Все ясно! — Кульдари дышал тяжело, с хрипом. — Эти слова до конца разоблачают ваш облик… Чуждый, гнилой облик… Но вы не имеете права!.. Никакого права — требовать, чтобы я отступился от литературы!
— Ничего я не требую, — сказал Едиге. — Я просто говорю, что думаю.
— Вы не слышали моих стихов!
— Не слышал, но догадываюсь. И промолчал бы, если бы не желал вам добра.
— Вы?.. Добра?.. Мне?.. — Однако Кульдари слегка приутих. — Я прочту пролог из пятой книги «Хамсы». Если не возражаете…
— Не возражаю.
Кульдари, пасмурный, как грозовая туча, поднялся со стула, мрачно откашлялся, прочищая горло. Затем, устремив куда-то в пространство глаза с выцветшими, белесыми зрачками, вскинул над головой тощий кулак:
НашеОн не то сбился, забыл продолжение, не то ему хотелось увидеть, какое действие оказали на Едиге первые строчки, но Кульдари выжидающе смолк, повернувшись к своему слушателю.
— Это не стихи, — сказал Едиге.
Ему казалось, Кульдари набросится на него чуть не с кулаками. Пожалуй, тогда ему было бы легче… Но старик не вымолвил ни слова. Он только вдруг согнулся, как если бы в поясницу ему вонзилась пуля, и рухнул на стул.
— Почему?.. — Он выговорил это слово после продолжительного молчания. Голос его едва звучал, губы почти не шевелились.
— Тут и малому ребенку понятно — почему.
— Нет, вы мне докажите, докажите… — Кульдари внезапно оправился, оживился. — Нельзя же так, без всяких доказательств…
Едиге пожал плечами.
— Что ж, если хотите…
Он произнес короткую лекцию — о современной поэзии, строении стиха, о великих традициях и слепом эпигонстве, о правде жизни и мертвой риторике… Он стремился к простоте и ясности, но местами запинался, ощущая нечто похожее на неловкость, даже стыд — за свои знания, свою университетскую образованность, свою полную сил и надежд молодость — за все, чем владел он сам и чего никогда уже не будет иметь этот старик — честолюбивый, бездарный и несчастный… Он чувствовал себя так, будто в чем-то виноват перед ним…
Кульдари слушал его покорно, безропотно. Он съежился, согнулся, зажав ладони между острых колен. Казалось, он продрог на ледяном ветру, и во всем мире не хватит огня, чтобы ему отогреться.
Но Едиге не успел закончить. Кульдари встрепенулся, вскочил и торопливо, судорожным движением выхватил из кармана горсть медяков.
— Салат из огурцов — четыре копейки, — бормотал он. — Кабырга — восемнадцать… Бифштекс — сорок семь… Чай — две копейки… Хлеб… Вода…
Забыв, что он в ресторане, Кульдари подсчитывал заказанное по расценкам обычной столовой, и от этого скрупулезная точность его расчетов выглядела особенно жалкой.
Остатки мелочи он сунул обратно в карман. И все проверил сызнова.
— Семьдесят шесть копеек… Пять на чай… Итого восемьдесят одна копейка… За прожитые годы Кулян-акын еще никому не был в тягость… Не был должен… Никому, ни в чем… Официантка!
— Перестаньте, аксакал, вы мой гость…
Кульдари сам разжал, разогнул ладонь подошедшей к столику, вконец растерянной официантке, всыпал ей в руку всю мелочь и сказал, глядя поверх головы Едиге:
— Наши предки к своим гостям относились иначе, товарищ Эдгар! — И направился к выходу, не попрощавшись.