Голубое марево
Шрифт:
Постепенно мальчик всем сердцем привязался к ней, и она уже не казалась ему чужой. Впрочем, не чурался он теперь и других жителей аула: они тоже, он чувствовал, не были для него чужими людьми. Первоначальная робость покинула его. Яков свободно, никого не боясь, разгуливал между юртами. Правда, он так и не сошелся поближе с ребятами, но как бы то ни было к жизни в ауле успел привыкнуть…
Едва посветлеет небо, перед юртой слышится конский топот. И зычный голос бригадира Бердена:
— Сакыпжамал!.. Эй, Сакыпжамал!..
А она уже не спит. Сидя на корточках, разгребает вчерашнюю золу, чтобы раздобыть тлеющие под ней угольки, раздувает их, подкладывает в огонь кусочки кизяка.
— Ау, кайнага! [35] —
Конь под Берденом резвится, играет, и бригадир направляет его к соседней юрте.
— Кулиман!.. Эй, Кулиман!..
Никакого ответа.
— Эй! Кулиман! Поднимайся, засоня! Вставай, если не забрюхатела! Эй!
Из юрты доносится в сердцах брошенное крепкое словцо.
35
Кайнага — обращение к мужчине, старшему родственнику мужа.
— Чего же ты, милая, отмалчиваешься, если проснулась?.. Солнце встало, и ты вставай! — посмеивается Берден, и белоногий Актабан уносит его к следующей юрте.
— Бекет, эй, Бекет!
Здесь ему тоже не сразу удается добиться ответа.
— У-у, сорванец! Русские пацаны в твои годы сами на фронт просятся! А ты, выходит, бока отлеживаешь?.. Ай, Бекет, ай-ай!..
Из юрты по-прежнему ни звука.
— Встанешь ты наконец? Бекет, эй, Бекет!..
Видимо, Бекет отзывается, но что при этом он говорит — не слышно. Зато хорошо слышно, как Берден отвечает:
— Э-э, айналайн, в тринадцать лет мужчина — в доме хозяин, так что умывайся скорей да перекусывай!
И бригадир едет дальше.
— Вот окаянный Тлеубай! Настоящий единоличник! От всех отделился, юрту черт знает где поставил… И ведь нет чтобы самому вовремя подняться, тоже дожидается, пока разбудят!.. — ворчит Берден, направляясь к юрте Тлеубая, которая стоит в стороне от остальных, на краю аула.
Яков просыпается раньше всех и засматривает, щурясь, в дырочку, пробитую в войлоке. Ему все видно, все слышно. И только когда Берден исчезает из его поля зрения, он поднимается с постели.
Апа между тем уже подоила корову. Кизяк уютно потрескивает в очажке, мурлычет песенку закипающий чайник. Вот и самотканый дастархан разостлан на полу. Перед Яковом появляется кесе с остатками вчерашнего супа. Сама же апа пьет чай. Собственно, не то чтобы чай. Попросту кипяток, забеленный молоком. Потому и называется он аксу, белая вода. Зато пьет его апа в полное удовольствие — пять-шесть чашек подряд.
Только собрали дастархан — снова конский топот. Но на этот раз бригадир Берден не тратит времени на шутки, голос его звучит громко, властно.
— Сакыпжамал! Пора, выходи!..
— Кулиман, а Кулиман!.. Долго возишься!..
— Бекет! Хватит глаза протирать, светик мой! Тлеубай, что на краю света живет, и тот уже на хирмане…
— Торопись, торопись, поторапливайся! — покрикивает он перед каждой юртой.
Впрочем, сейчас и без того никому не придет в голову медлить. Люди вереницей, один за другим, тянутся на колхозный ток.
Яков тоже отправлялся поначалу на хирман, не желая далеко отлучаться от апы и каждую минуту ощущая ее успокоительную, привычную близость. Кроме того, были у него некоторые опасения по поводу Дауренбека… Но постепенно он убедился, что никакая беда ему не грозит, да и хирман прискучил. Поэтому, просыпаясь с рассветом, он частенько оставался дома. И с аульными ребятами свел знакомство, хотя не слишком короткое. Были среди них и его приятели по детдому, но дефект, сохранившийся у Якова в речи, вынуждал его сторониться сверстников.
Тем не менее у него, предпочитавшего играть в одиночку,
С первым снегом Сакыпжамал перебралась на одну из колхозных зимовок, поближе к овцам. Глинобитная мазанка, до половины врытая в землю, стояла у подножия высокой горы, как бы наглухо отгораживающей ее обитателей от остального мира. По эту же сторону, куда хватит глаз, простиралась плоская равнина, где на тридцать — сорок километров не встречалось примет человеческого жилья. Если бы не отара, бредущая спозаранок в степь, не рассыпанный по снегу овечий помет и не следы диких зверей, — равнина, насквозь продуваемая ветром, вообще казалась бы мертвой. Весь день кружится над загоном стая пестрокрылых сорок. Всю ночь заунывный волчий вой оглашает предгорья. Сороки да волки — единственные вестники жизни, которая продолжается где-то за пределами зимовки, ее однообразного, унылого существования… Впрочем, людям и здесь некогда скучать от одиночества, изнывать в тоскливых мыслях.
Сакыпжамал ухаживает за ослабевшими овцами, ягнятами, козами, которым отведено место за плетеной изгородью, на солнечной стороне загона. То сено им подбрасывает, то загон чистит, то гонит к роднику на водопой. От вечно вздыхающей и охающей старухи чабана Кобегена ждать помощи не приходится. Зато присматривать за овцами Сакыпжамал помогает Яков, или Жакып, как произносят его имя на казахский лад жители аула. Покончив с хлопотами по зимовке, Сакыпжамал запрягает в волокушу быка с рваной ноздрей и принимается за подвозку сена. Яков едет с нею вместе. Стоя на волокуше, он укладывает, уминает шестом с развилиной на конце подаваемое ему сено, — чем он еще в силах помочь?.. Но ему представляется, что делает он важное, серьезное дело, без него Сакыпжамал не обойтись… И домой возвращается очень довольный собой.
Все четверо живут в одном домишке. Главную, гостевую комнату занимает Кобеген с женой, вторую — Сакыпжамал и Яков. По деревянной кровати, старому сундуку, выцветшим, сложенным горкой одеялам можно судить, кто из них и где устроился. Но живут они сообща, вместе обедают, пьют чай, коротают долгие вечера.
Яков любил эти вечера — овец запирали на ночь в загоне, и все собирались в одной комнате.
Старуха, жена Кобегена, только и знала, что подкладывала топку в огонь и следила за чайником. Сакыпжамал крутила ручную мельницу или толкла поджаренные пшеничные зерна. Иногда она мяла курт, а когда хватало муки, раскатывала тесто под лапшу. В центре комнаты, на покоробившемся от времени круглом приземистом столе светился фитилек, пристроенный внутри надколотого кесе. Возле стола, на кошме, располагался Яков, а у печки, на козьем тулаке, восседал, по-турецки подвернув ноги, сам Кобеген. Отогревшись чаем, он блаженно жмурился, поглаживал лоб, покачивался всем телом из стороны в сторону и наконец, не глядя на истомившегося от нетерпения мальчика, начинал низким, густым голосом:
— Давным-давно это было… Еще той порой, когда волк ходил в больших начальниках, а лиса у него была телохранителем…
Так начинал он, всегда одними и теми же словами, но каждый раз за ними следовала новая сказка.
И не было случая, когда старый Кобеген принимался за сказку, чтобы жена его не фыркнула:
— П-шшш… Нашелся рассказчик!
Но Кобеген как будто ее и слышать не слышал. Расчешет усы, разгладит бородку и заводит скороговоркой:
— Жил в те давние времена один бай, дал ему бог множество скота, только не дал сына…