Голубое марево
Шрифт:
Здесь, у самой могилы, пролилась кровь борзого пса, по имени Лашын. Правда, об этом никто не знает. Все, что осталось от борзого, — это лисьи тымаки на головах у аульных мужчин. Но и они давно поизносились. Их сменили простые мерлушковые шапки, дешевые малахаи… Ведь последним в этих краях псом из чистопородных борзых был Лашын.
1969
Перевод Ю. Герта.
РАССКАЗЫ
В СУМЕРКАХ
— Дочь Серикбая приехала!
Жумагул, оплетавший сыромятью решетки юрты, вздрогнул
В доме Серикбая уже второй день хлопотали, готовились к встрече дочери. Но Жумагул до последнего момента сомневался, что состоится эта встреча. Далеко от дома училась девушка, присмотрела небось там себе паренька, кто его знает — может и не приехать. Умчится прямо из института вслед за суженым куда глаза глядят. Вон дочь Сеитбека-аксакала даже конца учебы не дождалась, и про аул, и про стариков своих забыла, ускакала куда-то за тридевять земель. Э-э, на нынешних девиц не надейся… Но Жанат-жан — другое дело. Вот приехала, сразу понятно, что и воспитанна, и умна, не то что другие, вертихвостки…
Жумагул взглянул на жену, принесшую ему эту весть. Лицо его светилось радостью и гордостью.
— Верно в старину говорили, — сказала жена, — не жди от девки проку. И эта вот тоже… Притащила с собой тонконогого мальца в узких брючках. Вместе учились, что ли, давно будто бы после учебы жениться договорились. Вот и будут теперь свадьбу играть. Сваты со сватьями понаехали. А я-то все думала: чего это Серикбай так хлопочет? И кобылицу нагулянную резать пригнал, и водки черт-те сколько ящиков накупил. А оно вон оно что, оказывается… А-а, что ни говори, дочь — не ребенок! Что с нее толку. Влезет бедняга Серикбай из-за нее в долги, а она и даст деру, только поминай ее как звали…
Таких слов Жумагул не ожидал. И как-то сразу пусто стало у него на душе. Ведь правда это, что девушка для чужих создана. Подросла — и улетела. Силком ее возле себя не удержишь. Рано ли, поздно ли, а улетит. Так пусть пораньше, пока еще не тянутся за ней хвостом всякие суды-пересуды, найдет свое счастье, совьет собственное гнездо. Лишь бы повезло… А то кто еще попадет… Старуха говорит — легкомысленный желторотый мозгляк… А-а, треплет, поди, языком, как всегда. Откуда ей знать? Впрочем, кто ведает… Хотелось бы, конечно, девушке счастья, дай ей бог!..
Визгливый голос жены прервал раздумья Жумагула:
— Ну что стал как столб, рот разинул? Строгай свои деревяшки! Только-то нам и осталось… Так вот и сдохнем — никто не заметит. Зарыть нас да молитву за упокой наших душ прочитать будет некому… — Из визгливого голос ее становился все тише, тоскливей и задрожал совсем жалобно: — Господь для нас самую какую завалящую девку даже пожалел. Да пусть на край света умоталась бы, все знала бы, что осталась где-то твоя плоть… Все легче бы на душе было…
Жена отвернулась, сжавшись в беспомощный комочек, кончиком платочка стала вытирать слезы.
Покосившись на нее, Жумагул тяжело вздохнул. Не девку какую-нибудь, а двух сыновей дал им господь бог. Богатырями росли. Сам он выше районного начальства подняться не мог — образования не хватало, хорошо понимал это — и сыновей учил. Хотел, чтобы выросли, получили образование — добились бы того, что было не по силам ему. Всего себя отдавал им, ничего для них не жалел, да что из того толку?.. Обоих забрала война. На старшего, на Жомарта, пришла похоронка; младший, Танат, пропал без вести. Но эти слова — «пропал без вести» — оставляли какую-то надежду, и Жумагул все еще не терял ее. Кто знает, может, где-то он и живет, его младшенький, теперь настали другие времена — и вдруг объявится в один счастливый день? Но, по правде говоря, какая это надежда… Так, утешение просто, хотя и заменяет ее, — ведь только шайтан живет, говорят, без надежды. Разумом понимал Жумагул, что оба его сына ушли туда, откуда нет возврата, однако слабая эта, обманчивая надежда поддерживала, согревала его со старухой на старости лет.
Но у него, у Жумагула, есть и другое, тайное утешение, своя, тайная радость. Нет, он не одинок,
Жумагулу стало жалко старуху, лишенную подобной тайной радости, но он и сейчас промолчал, не сказал никаких слов утешения.
Во рту у него с того самого момента, как жена подошла с вестью о Жанат, все еще была вода. Он побрызгал ею на твердую, плохо выделанную сыромятину и снова принялся за работу. Уже несколько дней он возился, ставил юрту для приезжего молодого зоотехника. Все уже почти готово. Осталось смастерить да собрать последнюю створку. И тогда завтра он отправится в тальник возле речки, выберет и нарежет хороших прутьев для остова, опять начнет понемножку копошиться, заготавливать решетки впрок. Некогда бездельничать, жить-то ведь чем-то нужно. Чабанить он совсем не умеет. Остается одно — мастерить юрты. Когда-то, когда красные размолотили белых и Жумагул был еще совсем мальчишкой, он все помогал отцу, мастеру по юртам: рыл ямы для подпорок, выстругивал прутья для решеток, гнул уыки [47] . А потом как началась круговерть… лихие настали времена!.. О! Активистом был Жумагул. Мотался по аулам, раскулачивал богачей, занимал разные высокие должности, ходил весь в кожаном, в скрипучих ремнях, поблескивал медными пуговицами. Но всему, видно, свое время. С годами удача изменила ему. Он ведь и расписывался-то с трудом. И начал катиться все ниже и ниже и докатился до бригадирства в колхозе. А потом и из бригадиров пришлось уйти. Вот к чему на старости лет вернулся — с чего начал…
47
Уык — длинный гнутый прут из тальника, выполняющий в конструкции юрты роль стропила.
Жумагул и не заметил, как вспомнил вдруг всю свою прошлую жизнь. И разом взяла его тоска, постылой и бессмысленной показалась работа. Он через силу покопался еще немного, но работа больше не шла, и он отшвырнул сверло, встал, отряхнулся и принялся складывать створки.
— Какого черта я тут выбиваюсь из сил?! — бормотал он. — Достаточно на сегодня. Солнце уж вон садится. Завтра, чай, тоже день будет.
Жумагул вошел в дом — и сразу же вытянулся на подстилке. Сколько же исполнилось Жанат-жан? Двадцать… двадцать один… двадцать два! Неужели с того дня прошло уж двадцать два года?! А ведь кажется, только вчера все это было. Да, да, Жанат уже двадцать два… Столько же было тогда и Зайре. Нет, больше. Где-то под тридцать. Но на вид она казалась совсем юной. И красивая. Пугливый такой верблюжонок… А глаза у нее были черные-черные, влажно-чистые и ясные. Эти-то глаза, полные слез, и увидел сейчас Жумагул как живые. На всю жизнь запомнились эти ее полные слез глаза…
Было утро. Только что взошло над аулом солнце. Дымился истаивающим туманом берег реки. Густые заросли тальника отделяли их с Зайрой от аула — пяти-шести юрт, тесной кучкой столпившихся на пригорке. В звонкой утренней тишине было слышно, как лают в ауле собаки, кричат резвящиеся ребятишки, скребут котлы, очищая их от копоти, женщины. Зайра пришла за водой, он приехал поить коня.
Зайра стояла перед ним, не сняв с плеча коромысла, носком мягкого кожаного башмачка чертила какие-то линии на песке и вдруг быстро-быстро замигала, выдавила глухо: «Понесла я от тебя… — И, не сумев сдержаться, разрыдалась. — Что же мне теперь делать, Жумагул? Сколько же я буду его обманывать? А он, глупец, радуется, что будет у него наконец-то ребенок…»