Горицвет. Лесной роман. Часть 1.
Шрифт:
Аболешев шел, одной рукой поддерживая Жекки, а другой - как всегда опираясь на гибкий и прочный стек с посеребренной плоской рукоятью. Жекки не успела опомниться, как стек пронзительно засвистел в его руке. Лицо мужика залила кровь. Аболешев задыхался и наносил удар за ударом, не в силах остановиться. Жекки и подбежавший староста Филофей едва сумели его оттащить. Никогда после Жекки не видела мужа таким не похожим на себя, таким настоящим.
Даже для нее, умевшей чувствовать его без слов, он оставался не разгаданным, не до конца объяснимым. Несколько лет, прожитых с ним, так и не научили Жекки быть готовой к тому, что в любую минуту он мог предстать совершенно не тем, кем она его до сих пор знала. Да и вообще, знала ли она его? Всем остальным он должен был казаться просто чужим, закрытым со всех
По вечерам, когда у них собирались какие-нибудь немногочисленные гости, заезжие русские или местные знакомцы-аборигены, он часто и подолгу играл на фортепьяно - занятие, внешне, казалось, несколько разнообразившее его "благородную праздность", но на самом деле заключавшее в себе нечто большее, чем просто досуг, разделенный с друзьями. Потому что больше всего он любил играть в одиночестве. Жекки об этом знала, не понимая, однако, какая тайная причина побуждает его к столь необычному препровождению времени. Зачем избегать слушателей, ведь всем давно известно, какой он виртуоз? "Павел Всеволодович, по всей видимости, боится быть правильно понятым", - сострил однажды в Никольском отец, проводив взглядом Аболешева, когда тот при его появлении внезапно поднялся из-за рояля, оборвав мелодию на полуфразе. А Жекки еще подумала: "Что это им вздумалось играть в кошки-мышки?"
Потом ничего похожего уже не повторялось. То ли Аболешев сделался бесстрастнее за игрой, то ли среди его слушателей больше не попадалось столь же чутких, как отец Жекки. И все же, музицирование и одиночество по отдельности были ему по-прежнему не свойственны. Скорее - вынуждены или случайны, а, воссоединившись, составляли нечто настолько цельное и неразрывное, что Жекки предпочитала ничем не нарушать этого единства.
Никогда прежде, до поездки в Италию, и тем более - до замужества, ей не приходилось слышать сразу так много музыки, его музыки - Аболешев все время импровизировал. Казалось, музыка сама своевольно выливается из него, выплескивая всю его подноготную. Только музыка позволяла ему быть откровенным. Жекки смутно чувствовала это, видя, как проясняется за игрой его бледное лицо, каким сиянием тогда обнимают все вокруг его аквамариновые глаза - глубокие глаза, цвета холодного моря. Нет, никто из известных ей людей не понимал музыку так, как Аболешев, и никому она не была так необходима, почти физически, как ему.
XIV
И вот, к концу второй недели их жизни на приморской вилле что-то стало меняться. Аболешев, как показалось Жекки вначале, просто вздумал хандрить. Ему становилось лень каждый день выбираться в город или кататься по живописным окрестностям. Он все чаще предпочитал оставаться на вилле, позволяя Жекки развлекаться по своему усмотрению. Вечерами они все реже, и реже выбирались куда-нибудь вместе. На Жекки, переполненную всевозможными неутоленными желаниями, сгорающую от нетерпения увидеть как можно больше нового, необъснимая апатия Аболешева наводила уныние.
Ему были скучны восторженные рассказы Жекки с описаниями италийских красот. Его заранее утомляли длинные, да и любые другие прогулки. Ему больше не нравилась здешняя еда, состоявшая в основном из макарон, овощей и рыбы. Итальянцы казались ему теперь чересчур многословными. Всем вариантам знакомств он предпочитал общество своего камердинера Йоханса - этого белобрысого истукана, ценного уже тем, что от него нельзя было добиться и двух слов за день. Аболешев часами просиживал на террасе, увитой виноградом. Или спал, или делал вид, что спит у себя в комнате, если на террасе становилось жарко. Ни книги, ни даже музыка не могли его больше развлечь.
Жекки со смешанным чувством недоумения и тревоги видела, как Йоханс стал в одно и то же время подавать Аболешеву какие-то порошки, прописанные знакомым немецким доктором. Красное подогретое вино сделалось необходимым напитком Аболешева. Павла Всеволодовича стало постонно знобить вечерами, несмотря на неостывающий жар на улице, и поэтому приходилось подтапливать камин в его комнате. И при всем при этом он с каждым днем становился все слабее и безразличнее к окружающему.
Доктор, которого по настоянию Жекки привез
Жекки украдкой плакала, не понимая, как ей быть и что происходит. Ее удивило, что Йоханс по мере развития болезни Аболешева, становился по отношению к ней как-то суше и раздражительней, и подчас ей казалось, что он просто переполнен неприязнью к ней, как будто это она причина болезни его обожаемого барина. Жекки собиралась отправить камердинера в Неаполь - ближайший большой город, - чтобы он привез оттуда нормального врача. Но накануне предполагаемого отъезда Йоханса случилось непредвиденное.
Жекки вбежала на террасу, где сидел в кресле Аболешев, услышав отчетливый шум падения. Опережая и бесцеремонно отталкивая ее, уже бежал Йоханс. Кресло было опрокинуто. Аболешев лежал на полу, откинувшись навзничь. Все его тело - руки, ноги, туловище, даже пальцы на руках, как успела заметить Жекки, - сводила волнообразная порывистая судорога. Тело изгибалось, выкручивалось, перегибалось в невероятных изломах всех конечностей. Голова Аболешев была запрокинута. Из уголка полуоткрытого рта стекала белоснежная струйка слюны. Жекки что-то закричала, бросилась к нему.
Йоханс оттолкнул ее. Всей тяжестью огромного тела навалился на ноги Аболешева, успев подложить ему под голову свой свернутый пиджак, а руками намертво прижать к полу извивающуюся под ним верхнюю часть туловища Павла Всеволодовича. Жекки была слишком испугана, чтоб оскорбляться возмутительным поведением камердинера. "Надо вино!" - крикнул он ей, как если бы рядом стояла горничная. Жекки без возражения принесла стакан красного вина.
Когда она вернулась, конвульсии заметно ослабли, и вскоре тело Аболешева замерло, став совершенно неподвижным. "Дайте", - сказал Йоханс и, взяв у Жекки стакан, чуть приподнял голову Аболешева. С усилием, используя какое-то известное ему движение, разжав стиснутые зубы барина, он влил ему в рот несколько капель. Спустя мгновение Аболешев, как будто поперхнувшись, одернулся, и тогда Йоханс дал ему еще пить. Павел Всеволодович открыл глаза, обвел ими террасу и снова сомкнул веки. "Помогите нести, - сказал Йоханс, - он будет спать". Вдвоем с Жекки они кое-как отнесли его в комнату, положили на кровать.
Укрыв Аболешева пледом и впервые за все время осмысленно взглянув на Жекки, Йоханс сказал с жесткой отчетливостью, чеканя каждое слово: "Если ви хотеть, чтобы ваш муж жить, его надо быть домой. Он умирать здесь".
– "Что? Я не понимаю, Йоханс? Вы хотите сказать, его надо везти в Россию?" - "Да, домой, ваша деревня, здесь он умирать".
– "Почему вы знаете, вы знаете, что с ним?" - " Он очень болен, и я знать, что надо ехать домой", - был ответ.
Выслушав Йоханса, Жекки почувствовала, что она сама смертельно устала, что ей обязательно как можно скорее нужно вернуться домой, в Никольское, иначе она просто сойдет с ума. Что до Аболешева... Вначале она думала, что везти его куда-либо в таком состоянии - настоящее безумие. Но Йоханс проявлял чудеса нордического упрямства, убеждая ее в необходимости скорейшего отъезда. По существу, он взял на себя всю ответственность за последствия, и Жекки малодушно подчинилась ему, поскольку Аболешеву не становилось лучше, а ее растерянность явно уступала страстной привязанности опытного слуги к "герр Паулю".