Горицвет
Шрифт:
Грег первым делом и довольно неожиданно для всех пожелал увидеться с детьми Коробейниковых: он принес им подарки. Юра, вертевшийся в гостиной, первым получил пару настоящих шоферских краг из ярко-оранжевой хрустящей кожи. Неописуемый восторг, изобразившийся при этом на его лице, был сильнее и благодарнее любых слов. Поклонник Уточкина немедленно утащил краги к себе, то есть засунул под кровать, собираясь перед сном со всей возможной обстоятельностью, как следует насладиться незаслуженным сокровищем. И потом, весь остаток вечера, встречаясь глазами с Грегом, Юра старался выразить безмолвно то, что на словах, наверное, звучало бы так: «Отныне и навсегда я ваш самый верный друг на свете».
Затем, в детской, Грег, как какой-нибудь добрый дядюшка, вернувшийся после многолетнего путешествия, поймал
Аболешев вошел в гостиную последним. Елена Павловна уже сидела за фортепьяно, а Саша Сомнихин, преданно стоя возле нее, готовился переворачивать ноты. Павел Всеволодович был встречен с более откровенным радушием, чем Грег. Все задвигались и заговорили гораздо воодушевленней. Будто в хаотично разбросанном мирке вдруг появился ожидаемый, хотя и не признанный никем, центр притяжения, невольно вбирающий и отталкивающий от себя все распыленные голоса, взгляды и силы. Но Павел Всеволодович, опять же по обыкновению, не захотел принять навязанной ему первой роли, потому что и теперь, как прежде, любая роль была ему в тягость. Он держал себя очень просто, говорил с обычной суховатой манерой легкого отстранения: на удивление теплый вечер, новости о торфяных пожарах в Мшинском уезде и вчерашний проигрыш прокурора Дровича поковнику Петровскому в клубе, — сошли для поддержания публичного дружелюбия. Больше Аболешев навряд ли мог себе позволить. И если бы не относительно новое лицо — Грег, то этим нехитрым набором тем все бы и ограничилось. Но Грег появился, и Аболешев первым подешел к нему, чтоб поздороваться. Грег без колебания, но и без особого расположения, ответил рукопожатием. Глядя со стороны, можно было подумать, что встретились два странноватых приятеля. Один (Аболешев) — что было силы скрывал непобедимую симпатию ко второму, и, желая сблизиться с ним как можно короче, под маской сухой учтивости выражал непритворную готовность выслушать, понять, поделиться насущным. Другой (Грег) — только что терпел подле себя этого чудака, подвернувшегося ему под руку, и лишь из одного злобного любопытства соглашался говорить с ним.
Жекки не могла иначе расценить эти совсем недавние и внешне поверхностные отношения, потому что она очень хорошо знала Аболешева. Только к человеку, вызывающему у него непроизвольный безотчетный интерес, он мог относиться с таким вниманием, которого удостоился Грег. По отношению к любому другому (за исключением Жекки) подобная заинтересованность со стороны Павла Всеволодовича походила бы скорее на акт самопожертвования. Жекки отказывалась понимать, что такого особенного муж нашел в Греге, почему так настойчиво стремится сойтись с ним. Но их диалог, по счастью, исчерпался буквально несколькими фразами. Жекки могла вздохнуть с облегчением — ничего предосудительного они не сказали.
Аболешев: Я думал, ваша любовь к музыке удержит вас в стороне от дилетантов.
Грег: Говоря по совести, меня привела сюда не столько любовь к музыке, сколько сами дилетанты. Вы, может быть, не знаете, но среди них попадаются иной раз удивительно милые люди.
Аболешев: Вы имеете в виду кого-то конкретного?
Грег: Вполне. Я всегда предпочитаю иметь дело с кем-то определенным,
Аболешев: Вы правы, это очень далеко от музыки.
Грег: Напротив, это куда ближе ей, чем вы думаете.
Аболешев вежливо отошел в сторону. Отвергнув всякие попытки втянуть себя в общий разговор и усевшись в кресло у окна, занавешенного плотной шторой, с совершенно отрешенным видом он уставился на тот узкий оконный проем между шторой и стеной, сквозь который с улицы заползала тонкая полоса темноты. Жекки старалась не смотреть на него.
Днем, после обеда у них состоялся короткий разговор. Жекки зашла к нему в комнату, подгоняемая навязчивой потребностью поговорить о том, что ей стало известно, и заранее зная, что ничего хорошего из этого разговора не выйдет. Аболешев как обычно лежал на диване, заложив руки за голову и глядя в потолок. Йоханс был отослан к бакалейщику за изюмом. Аболешев в последнее время приохотился к изюму, и иногда благодаря этому пристрастию отказывался от ужина. Войдя в комнату, Жекки села рядом, не зная с чего начать. Аболешев приподнялся, взял ее руку и молча прижал ее к своей холодной щеке.
— Знаешь, я вчера… — начала, было, она.
— Не надо, — прервал он ее на полуслове. — Я знаю.
Жекки понимала, что Йоханс не мог не проболтаться на счет ее появления в опиумной курильне, но она хотела говорить вовсе не только о том, что увидела там. Впервые за много лет по ее сердцу прошла трещина, ей было невыносимо поразившее ее там чувство отстраненности от Аболешева. Но едва она попробовала заговорить об этих, по-настоящему волновавших ее вещах, как Аболешев, снова откинувшись на диван и обратив глаза в потолок, дал понять, что говорить больше не о чем, что все нужное сказано. Жекки ничего не оставалось, как уйти. От этого свидания в душе остался горький осадок, как будто от невысказанности ее чувство отстраненности только усилилось, а трещина в сердце сделалась глубже.
«Он не хочет обсуждать это со мной. Значит я в самом деле не так уж не нужна ему. Значит, он уже испытывал что-то подобное, значит, я ничего не выдумала, и то выражение безмятежного покоя, которое было на его лице в дымной комнате, меня не обманывало. Моя любовь для него не более, чем дополнение к сладости опиумных грез, удобное подспорье в житейском море. А для меня он остался прежним, я ничего не могу изменить в себе. И это ужасно».
Эти раздумья ничего не проясняли, а скорее, наоборот — добавляли лишнюю смуту в и без того запутанные ощущения. Очевидно было пожалуй лишь то, что некий надлом в отношениях с Аболешевым, который Жекки почему-то считала давно случившимся, на самом деле произошел только вчера, после того, как она увидела его в курильне, и этот надлом был самым болезненным, самым душераздирающим из всех когда-либо испытанных ею переживаний.
Мельком взглянув теперь на Аболешева, пристроившегося на отшибе, подальше от гостей, Жекки с трудом подавила желание немедленно снова заговорить с ним о своем, недосказанном. Но она просто подошла к нему, присела на подлокотник кресла и, опять добившись мягкого пожатия от его руки, догадалась спустя пару минут, что ей лучше уйти. Он хотел слушать музыку в относительном одиночестве. А может быть, просто избегал нового разговора, кто знает?
Жекки направилась к фортепьяно, взволнованная и упрямая. Они с Лялей разучивали для этого вечера «Серенаду» Шуберта, наметив исполнение под самый конец, что называется — на сладкое. Но Жекки спутала все планы. С какой-то неловкой отговоркой она вдруг объявила, что собирается петь. Елена Павловна сверкнула глазами, но возражать вслух против намерения сестры не решилась. Пришлось перебрать целый ворох нот, чтобы найти нужные листки и водрузить их на пюпитр. Вступление прозвучало, и Жекки запела.
Эта была чуть ли не единственная музыкальная вещь, про которую она могла бы сказать: я ее чувствую. Меланхолия ритма, безотчетная тоска, подъемы и спады перекликающихся мелодичных потоков неизменно вызывали у нее ощущение когда-то пережитого невосполнимого счастья. Но сейчас она полностью отстранялась от привычного впечатления. Пока она пела, то не замечала ничьих лиц, кроме лица Аболешева. В нем и только в нем она могла и даже должна была прочитать невысказанный ответ на незаданные ею вопросы в том, несостоявшемся разговоре.