Горицвет
Шрифт:
Аболешев неподвижно смотрел на узкую щель темноты, что просачивалась из внешнего мира. Веки его были полуопущены, лишая его, и без того скованное какой-то внутренней тяжестью лицо, остатков выразительности. Жекки и разочаровала эта бесстрастность, и немного смутила: обычно под воздействием настоящей музыки (а «Серенада» была настоящей) Аболешев оживлялся. Ничто другое уже давно не нарушало его холодного, слегка презрительного равнодушия. Правда, была еще сама Жекки, но она ощущалась Аболешевым как часть его собственного, сросшегося с ним в одно я. И Жекки прекрасно зная об этом, была тем более изумлена, видя сейчас все то же вялое безразличие. Сердце у нее защемило,
Зато другой, насквозь прожигающий взгляд не отпускал Жекки ни на минуту. Можно было даже не пытаться встретиться с ним, чтобы понять, от кого он исходит. Этот взгляд она успела довольно изучить, и всякий раз он производил на нее одно и то же неизменное действие, похожее на ожог.
Романс был пропет. Исполнительницы приняли причитающуюся порцию похвал. Просиявшая от успеха и удовольствия Ляля уселась опять к фортепьяно, а Жекки под общие возгласы отошла в глубь гостиной. Этим выступлением исчерпывалось ее участие в программе вечера. До ухода гостей она рассчитывала протомиться в более менее необременительном бездействии. Для этого требовалось усесться где-нибудь неподалеку от мужа, и как можно дальше от Грега. Нина Савельевна подходила в качестве соседки и скромной собеседницы лучше, чем кто-нибудь другой.
Обуреваемая собственной тоской, Жекки рада была уделить толику сочувствия существу еще более несчастному в эти минуты, чем она сама. А Нина Савельевна воистину страдала. Беднажка, она так и не успела толком отдохнуть после тяжелого путешествия из деревни, и музыка усыпляла ее самым немилосердным образом. Встать и уйти, дабы спокойно отоспаться в своей комнате, она боялась. Боялась показаться неблагодарной, обидев радушных хозяев. Приходилось терпеть, разлеплять сонные ресницы, вздрагивать от резких пассажей и громких вскриков, которые оглушали ее в уже подступившей тягучей дреме, и даже иногда улыбаться и хлопать в ладоши, присоединяясь к общему одобрительному порыву.
Жекки была слишком полна, или напротив, опустошена, чтобы слушать музыку, хотя в другое время с удовольствием отпустила бы себя на волю говорящих с ней звуков. Но чтобы услышать их, требовались усилия, а как раз к усилию она теперь была не способна. Тем удивительней показался ей Юра, свернувшийся калачиком в широком кресле у самой двери. Жекки впервые заметила, что ее старший племянник, красивый сероглазый мальчик, очень похожий на своего деда, а ее отца — Павла Васильевича Ельчанинова, — перерос прежнего шумного и беспокойного ребенка. Она увидела его задумчивый, обращенный во внутрь, взгляд, и поняла, что Юра скоро станет совсем взрослым. Она не могла бы поверить, что взрослым он никогда не станет.
XL
Юра хорошо знал со слов мамы и гимназического учителя пения, что из-за своего ослиного упрямства и лени он губит в себе серьезные музыкальные способности. Но нисколько не переживал по этому поводу. Он даже толком не понимал, о каких способностях они говорят, и в чем эти способности выражаются. И только когда слышал музыку, правда далеко не всякую, в нем вдруг просыпалось что-то такое необычное, загадочное и очень приятное, отчего он не мог потом долго отделаться и долго носил в себе, как погашенные, но явственные воспоминания.
Особенно ему нравилось слушать игру на фортепьяно, возможно потому, что к этому инструменту он привык благодаря матери чуть ли не с рождения, и считал его самым отзывчивым. С тех пор, как он начал ощущать
Так, игра мамы всегда отливалась в геометрически правильные фигуры, раскрашенные бледными голубыми и бежевыми красками. Тетя Жекки лепила такие же беспомощные каляки-маляки, как маленький Павлуша, рисующий цветными карандашами на обрывках бумаги. Аполлинария Петровна играла все больше прямыми очень пестрыми и гибкими линиями. Доктор Коперников по-любительски набрасывал черные контуры на желтом фоне. Гимназический учитель заплетал очень витиеватые, в основном, чернильного и красного цвета кружева, и в них тоже время от времени было очень интересно вслушиваться. Однажды Юре вместе с родителями довелось послушать концерт гастролировавшего в Нижеславле знаменитого на всю Россию пианиста, и тогда он услышал картину очень острую, светлую, похожую на сквозной солнечный свет, проходящий через узоры на морозном стекле в ясный зимний день. Но и этот знаменитый пианист не мог сравниться с теми сказочными пейзажами неземной красоты, что рождались от игры дяди Павла.
Только Павел Всеволодович умел оживлять объемные, проступающие из заоблачных, клубящихся в розоватом свете пучин, синие дали и радуги, бушующие моря и ледяные пустыни, дикие свирепые штормы и лунную безмятежность. Он обладал страшной властью, способной заставить Юру то захлебнуться от радости, то испытать не с чем несравнимую тоску, от которой по щекам бежали горькие слезы. Дядя Павел был самым настоящим чародеем, и Юра удивлялся, что кроме него никто не понимает, что за необыкновенный человек живет бок о бок со всеми ними — обычными одинаковыми людьми.
В этот вечер Юра как всегда с томительным беспокойством ждал, когда дядя Павел подсядет к инструменту. Обычно, если только у вечера не было заранее намеченной программы, Павел Всеволодович пропускал вперед всех желающих, а сам спокойно дожидался последнего любительского аккорда, когда внимание гостей заметно рассеивалось, и он начинал играть для себя.
Юра опасался, что в этом случае, сегодняшним вечером ему не доведется услышать драгоценные, никогда не повторяющиеся мелодии потому, что из-за позднего времени его отошлют спать. Но пока он терпеливо ждал.
В самом начале его сильно возбудило исполнение хорошо известной «Серенады» (пела тетя всегда замечательно). Потом мама играла очень сложную вещь Листа, как всегда очень правильно, и очень одномерно. Потом Николай Николаевич выразил желание тряхнуть стариной и сыграл в угоду Аполлинарии Петровне вполне сносно этюд Шопена — голубой и длинный. Потом доктор Коперников выступил со своей гитарой и стал играть разные знакомые и неизвестные Юре штуки, причем, играл вдохновенно. Похоже, с гитарой доктор ладил намного лучше, чем с фортепьяно. Из нее он извлекал, печальные, — исключительно почему-то печальные, — голубоватые прозрачные, повитые мягкой дымкой, акварели, в которых Юра улавливал очертания безликих волн и все время уходящего, невозвратного берега, тающего за кормой старинного корабля. Затем, будто в продолжение невидимых Юриных грез, папа с доктором Коперниковым спели свой любимый дуэт «Моряки» на слова Языкова.