ГориславаПовести
Шрифт:
— Молчи… ты-щи… Помнишь, Дорофей Васильков умер. Не нашлось пятаков, так ему на глаза полтинники положили. Ты монеты стащил втихаря.
— Законный должок с Дорофея слупил. Не отдал при жизни — вертай при смерти. Буду рублями разбрасываться.
— Другие мужики в сырых окопах войны насиделись. Полуоглохли, обконтужены, с прострелами пулевыми. Ты и от войны отвертелся.
— Знаю: тебе шибко хотелось солдаткой остаться, подолом без меня трясти. Вот тебе бабья воля! — Крисанф протягивает на всю вытяжку грозную руку. Прицокивая языком, вертит пунцовой фигой. — Я и сам хлеб маслом смажу да на тебя слажу.
— Сердце из тебя вынуто. Беречи ко мне нет. Думаешь: живет при дворе скотница-работница и ладно. У тебя к поросеночку больше нежности.
— Выпей, сгони усталь.
— Глуши один.
— Ох, хитрая баба! У тебя тут свой дальний расчет: пей, муж, подохнул бы уж. Назло тебя переживу. Тоже во вдовцах походить хотца. Бабка Адамиха не совсем усохла. Посватаюсь — отказа не будет. Она еще мешок картошки взвалит на правое плечо да лихо через левое сплюнет. Ворчать, Мотря, много стала. Коли приказала родная бабушка жить по домострою — не фордыбачься. Земля сама разведет, без сельсовета, без печати.
Задумался, почесал брюхо.
— Мотря, Мотря, чего мы зубатимся всю жизнь? Тиф пережили. Всю тяготу налогов снесли. В бараках на лесоповале нажились. Помнишь, сколько там было клопоты да блохоты?! Если бы тятю мово на войну не шурнули — в человеки большие мог выйти. Вот и приходилось пресмыкться перед каждым налоговым инспектором, шапку ломать перед милицией да перед партийными сановниками. Сама знаешь, сколько гнобили колхозников-навозников.
— Не вспоминай давнее. Я давно далась горю в руки. Ничто не в радость. Присуху какую, что ли, ты напустил? Такие парни за мной ухлестывали — от одного взгляда сердце загоралось. Ты крылья мои подпалил. Прожила век за холщовой мех.
— Не прибедняйся, и в соболях ходила. Лису рыжую на воротник добывал.
— Непуть ты непуть. Да хоть в шелка наряди, золотом осыпь. Ушла бы без раздумий в монастырь, да кто такую рухлядь примет? По детям тоже не жизнь. Тошно под старость прислугой быть. Собак на выгулку води, поломойничай, кашеварь, мучайся головной болью от городского воздуха. Скажи, старик, на кой леший мы деньги копили? Смерть ими не подкупишь. Перину не набьешь.
— Береженую копейку бог тоже бережет. Я раньше круглым дураком был — все о колхозе думал, о трудоднях. Пора и о себе побеспокоиться. Меня уже лозунгами да призывами с толку не собьешь. Все кругом хапом живут. Кто повыше чином, побольше рвет. Поменьше — нам дурачинам достается. Будет знать, будет и челядь. Я азбуку жизни на весь алфавит прошел.
— Выродок ты. Купец в телогрейке.
— Лайся, лайся. Стерплю. Тыщи-то, они уважение в человеках вызывают. Слышала небось нарымскую приговорочку: деньги есть — Иван Петрович. Денег нет — паршива сволочь. Вот так-то. Денежки и величать заставят, и голову чужую пригнут. Ты меня не виновать, что копейку к копейке гвоздочками золотыми сколачивал. На колхозные пенсии не наживешься.
— Я дома за целый колхоз везла. В свинарнике рученьки совредила.
— О чем бог не велел жалеть, так это о бабе.
— Свыше сорока не выучишь и дурака. Божья беречь для любой козявки мила. На бабах, хошь знать, вся земля держится. Эх, старичина! Ты от холерного года остался и мне достался.
Не покидает стола Крисанф. Сидит икает, будто квакает, скребет грязными ногтями тугой горбик большого кадыка.
— Сколько, старый черт, клялся — пить не будешь. Клятьба твоя — снег майский. Выпал — растаял. Со страха ведь сивушничаешь. Душонку бодришь, мыслишки мутные студишь.
— На глупую бабу узда не сшита.
Желчный, пугливый, разъяренный судьбой Крисанф сквозь уши пропускает обидные слова. За семьдесят лет извилистой, путаной жизни душа обмелела, словно ее затягивало постепенно наносным донным илом. В песочных часах его бытия мало оставалось сыпучих, неуловимых лет. Весь надземный свод со звездами, дождями, снегами, солнцем представлялся ему стеклянным хрупким сосудом, откуда струится, исчезает в земных порах золотая, ускользающая россыпь жизни. Не подставишь ладони, не перехватишь
Жуткую картину холодного подземелья рисует усохший, воспаленный мозг. Вроде совсем не жил старик Игольчиков, только готовился к светлым событиям будущего — и вот тебе на! — подошло последнее прощание с миром. Хорошо, коли судьба подарит тихую предсмертную болезнь. А если будет миг, равный по времени щелчку бича?! Игольчикова страшит кощунство последнего судного дня. Господи, отдали тот роковой росчерк над гранью небытия.
Виток за витком перебирает Крисанф в прыгающей памяти длинную ухабистую жизнь. Иногда она представляется ему сплошными потемками без проблесков солнца, света луны и мерцания звезд. Самому не хочется приравнивать жизнь к смерти, но от деревенцев не раз перепадал такой упрек:
— Ты, Крисанф, мертвее мертвеца. Затворничаешь, задворничаешь. Одним словом — нелюдь.
— Тоже мне — человеки нашлись! — обмозговав сказанное, отбояривался старик. — Колхоз запустили — зачичиревел весь. Из долгов выцарапаться не можете. Коровенки зачумленные. Они мочи больше выливают, чем молока… Дурни сиволапые!
Мужики не отступались:
— Ты случайно пятку гвоздем не проколи — душу выпустишь, не поймаешь. Нарыл под избой окопы, отсиживаешься.
— Полетят с ракетных баз головочки боевые — ко мне спасаться прибежите. Крещеных пущу. Некрещеные пусть на улке ядами дышат.
— Сиди, сиди, заложник, жди судного дня.
С Игольчиковыми меня свела судьба во время первого путешествия по зимнику. Трубовоз ушел дальше, я остался пожить в умирающей Дектяревке. Словоохотливая Матрена Олеговна часами рассказывала мне про свою горестную жизнь. Делилась воспоминаниями о колхозе.
— Седьмой председатель был у нас невыборный, его райком втискал. Ходил в галифе, рубаха-сталинка с накладными карманами. Из каждого кармана авторучки торчат. Имя ему было Порфирий. Мы его перекрестили: Портфелий стал. Солидный портфель носил о двух замках. Мать за младенцем так не следит, как Портфелий дозорил за своим дитя с потертой ручкой. Думалось: оставь он свое кожаное хранилище где-нибудь в ходке или на зерноскладе, и враз осиротеет мужик, покоя лишится. Я мастерно тогда косила, много снопов ставила. Бригадир отведет норму на два дня — за один управлюсь. Это у нынешних колхозничков вся работенка на левой руке — на часики смотрят, время стерегут, чтобы стрелки обед не проскочили. Тогда наши ходики на небе тикали: солнце влево, солнце вправо. От зореньки до зореньки трудодень добывала. Порожнего времени не знала. Тружливая была. Всю домовщину на себе везла да по трудодням с почетной доски не снималась. На сносях была — полные ведра от колодца носила. Повитуха кулаком из окошка грозит, в пузо свое тычет. Отмахнусь, поправлю коромысло, дальше топаю. Допустим, завтра родить — сегодня навоз пошла вывозить. Нитку шелковую взяла. Думала: рожу на поле, все хоть пупенку перевяжу. Отвезла два воза, вернулась домой, тут и приспичило. На третий день после родин на полный гуж всю работню везла. Крыса моя (так Матрена Олеговна изредка называет за глаза своего старика) по домашности помогает мало. Жрет за троих. Он с молодости на еду падкий. Выезжала с ним в большое село на богомолье. Говорю: Крисанф, ты бы хоть к обедне много не трескал: в церкви Христа негодным шумом конфузишь. Поп подходил несколько раз, принюхивался. Пришлось стыдобу за обжору перенести. На всенощной батюшка толкнул слегка нечестивца, прочел нравоучение: «Ты, сын мой, не на конюшне. На улице брюхо опрастывай, а то святой дух кадила перешибаешь». Похлопал Крисанф бесстыжими глазами, достал из-за пазухи еще теплую сдобнину и стал печенюшку жевать.