Горькие шанежки(Рассказы)
Шрифт:
Матери дома не было: доила в стайке корову. Вошла она с подойником в руке, остановилась у порога, глядя на отца немигающим взглядом широко открытых глаз.
— Да, мать, пришел черед! — Отец сказал это легко, как у станционного крыльца, но вдруг осекся и договорил со вздохом: — Готовь смену белья, ложку с кружкой…
Ленька боялся, что мать заплачет в голос, но она поставила подойник на лавку, перевернула приготовленную крынку, сцедила в нее молоко. Потом прошла к зыбке, подвешенной рядом с кроватью, взяла на руки проснувшегося Титка. Все так же молча, думая о своем, распахнула кофту, и только когда Титок, сладко причмокивая, замолчал, спросила:
— Еще кого взяли?
— Из наших-то никого, — закуривая у стола, ответил отец. — С других станций
Мать еще ниже склонилась к Титку, не видя, не убирая упавшие с виска волосы. Ее молчание было тяжелее слез, и, не выдержав, Ленька вышел на улицу.
Заплакала мать вечером, когда легли, когда свет погасили. Сначала негромко, приглушенно, а потом взахлеб, с причитаниями. Она все хотела что-то сказать, но слова глушились рыданиями. Отец молчал, только часто подносил к лицу красный огонек цигарки. И лишь когда мать выплакалась, он стал объяснять ей, что никого другого с их станции взять невозможно: начальник совсем больной, а у Калиткина полступни нет. Да и нельзя дорогу совсем без людей оставлять. На станцию направляют девушек-практиканток из Узловой. Им тоже прислали одну холостячку. Она уже дежурит самостоятельно.
Мать молчала, слушала. Может, соглашалась, а может, думала, каково ей придется одной с двумя на руках. А отец все говорил, говорил… Советовал, где поставить стог сена, просил получше присматривать за ребятами да припас его — дробь там, капсюли, порох — оберегать, потому что Ленька подрастает, глядишь сможет утей промышлять…
Ленька все слушал, а потом незаметно уснул. Спали ли отец с матерью в ту последнюю ночь? С рассветом они ушли докашивать траву на своей деляне, потом отец взялся укреплять подгнившую балку в сарае, заменял жерди в пригоне… Он торопился управиться со всем, что накопилось. Но, как это всегда бывает, в последний час несделанного набралось много.
Во второй половине дня собрались в их квартире соседи. Прихромал Калиткин — отец Проньки и Толика, пришли соседки, за ними хвостиками потянулись ребятишки. Заглянул и начальник станции — худой и длинный, как жердь. И дед Помиралка пришаркал. Следом за ним Слободкин с казармы. Он и в хорошие дни не много слов говорил, а тут только дымил самокруткой, как паровоз на подъеме, и повторял:
— Будь спокоен, солдат. Твоих не забудем, одни не останутся.
Мать позвала всех к столу, водку выставила. Выпили за победу, за возвращение отца. Потом за остающихся. Но веселья не получалось. Разговор сбивался на тяжелые бои у Дона и под Ленинградом. Потом, видно, вспомнив, что соседа могут как раз туда и послать, мужики виновато замолчали. Прижимая к себе детей, вздыхая, соседки поглядывали на Ленькину мать. Она держалась, но, отходя за печку, смахивала слезы концами наброшенного на плечи платка. А отец все пошучивал, посмеивался, пробовал даже запеть «Скакал казак через долину», но поддержки не получил, свел песню на разговор и, прижав Леньку, все наказывал ему помогать матери, слушаться и за младшим братом смотреть.
В тот день по станции уже дежурила Нинка-холостячка. Когда вышли к местному поезду, отец с улыбкой спросил у нее:
— Разрешишь напоследок проводить четный?
Девушка тоже улыбнулась, отдала отцу флажки и фуражку с красным верхом. Он надел фуражку, враз построжав лицом, и, когда скорый поезд приблизился к станции, поднял флажки, показывая машинисту, что все в порядке.
Состав громыхал мимо, вздымалась под вагонами пыль, колеса торопливо говорили на стыках «бежим-бежим», а отец стоял впереди всех, серьезный и строгий, каким всегда бывал на работе. И только здесь отчетливо, до холода в груди, понял Ленька, что с этой минуты со скоростью поезда уходила в прошлое былая их жизнь, а за невидимой чертой разлуки начиналась у отца жизнь солдата. Как не хотелось Леньке, чтобы отец уезжал! Но скоро пришел пригородный поезд, остановился всего на минутку, и потом, плача, Ленька бежал за вагоном и долго махал рукой что-то кричавшему и тоже машущему отцу.
С этого времени Ленькина жизнь стала скучнее и хуже. Хотя все, вроде бы, оставалось по-старому. Люди работали
И, как раньше, проносились мимо скорые поезда. В них теперь ехало много военных. Они высовывались из тамбуров и окошек, и ветер иногда срывал с них головные уборы. Уже многие мальчишки с казармы и со станции ходили в наползающих на уши командирских фуражках, пилотках и бескозырках с надписями «Тихоокеанский флот», а то и «Торпедные катера ТОФ».
Без отца Чаловым стало трудно. По осени нужно было выкопать и перетаскать в подполье картошку, убрать все с огорода, сараюшку к зиме подправить. И сено у стайки уложить. С покоса его украсть могли — приезжали ночами лихие людишки с Узловой… Чтоб перевезти сено, пришлось просить помощи у Калиткина, у дяди Яши Слободкина. Но на соседей всегда рассчитывать нельзя, у каждого своих забот хватает, надо было самим управляться.
Одна радость у Леньки осталась — отцовские письма. Сначала они приходили из-под сибирского города Томска, где формировалась дивизия, потом — из-под Сталинграда. Там, писал отец, страшнейшая битва шла. И вдруг след отца потерялся. На дворе уж зима стояла. Тянули ветры-северяки, перегоняли снег в сугробы, прессовали их и полировали до блеска. Иногда линию заносило снегом. Вместе с путейцами выходили на околоток все, даже ребята. Расчищали путь, уберегали поезда от остановок. А когда ветры ослабли, — насели морозы. Редкую неделю не стучала в ночное окно рука мастера, бригадира или путевого обходчика. На встревоженное материно «Кто там?» из-за двери слышалось: «Выходи, Катерина, выходи! Рельса лопнула!» И мать, еще с осени поступившая в путевую бригаду, одевалась, с ворчанием или руганью уходила в ночь, в мороз.
Сильно изменилась мать за прошедшую зиму, особенно когда перестали приходить отцовские письма. Затвердела осенней веткой. То молчит неделями, то начинает шуметь и ссориться с соседками. И все реже, отогревшись у печки, собирая ужин, говорила со скупой улыбкой: «Вот Титушка, какой ты большой стал. Приедет наш папка — и не узнает тебя!» В такую минуту теплее и легче становилось у Леньки на душе. А когда мать ругалась, он грустил и стыдился.
— Ты на нее не серчай, — как-то сказал ему дед Помиралка. — Это ж она от горя такой стала. А кто, окромя хвашиста проклятого, виноват? Он, только он, саранча ненасытная! — Дед тогда покряхтел, подслеповато посмотрел на окна с толстыми наплывами льда, слабой рукой погладил Ленькино плечо. — Ничего… Немного уж морозу холодной рясой трясти. Вот и весна-красавица подступает. Солнышко-то, заметь, уже в нашем окошке всходить начинает. А с теплом полегчает все. Тут, гляди, Лень, и письмецо батькино прилетит…
Но вот и весна пришла, а писем все нет, и мать не меняется. Утром, собираясь с дружками в сопки, Ленька сунулся было к ней — отпроситься. Но услышал такие слова, что и идти сперва расхотелось.
«Может, сегодня будет письмо, — сворачивая к дому, подумал Ленька со слабой надеждой. — А если нет? Мамка опять кричать и ругаться станет. Причину она завсегда найдет. Солнце-то вон уже где, а я обещал сразу после обеда вернуться». Но тут он вспомнил о подарке матроса, которым надеялся смягчить и обрадовать мать, и зашагал бодрее и легче.
Мать он увидел сразу, как только вышел из-за угла дома. Выгнув худую спину, в накинутом ватнике и с непокрытой головой, она чистила у крыльца чугун, в котором, бывало, при удачной охоте отца варилась картошка с козлятиной. Ветер трепал на матери юбку, сшитую из старой плащ-палатки, купленной в Узловой у инвалида.
Глянув на обветренные, подсиненные холодом лица ребят, мать напустилась на Леньку:
— Явился, не затерялся? А кого я за щепками посылала? Нет, ему нужно по сопкам шлындать… Теперь вот жрать просить станешь?