Горькие воды
Шрифт:
На плоту сидели двое рабочих, я крикнул им, спрашивая, чей это плот. Плот принадлежал Волгострою.
— Что же вы мне голову морочите? — спросил я Медведева. — Или думаете, что только вы с Кравецом умники, а остальные без головы? — Медведев смутился и опустил голову. Мы прекратили поиски: плота не существовало в природе.
Вечером Медведев пришел ко мне на дом, с покаянной. Он рассказал об этой и многих других проделках и просил «не погубить». У него жена и трое детей. Он недавно вернулся из концлагеря: отсидел пять лет «за агитацию». Оказалось,
За участие в преступлении Кравеца Медведеву снова грозил концлагерь. Этого я не мог ему желать. Если Кравец был безусловным хищником, то о Медведеве этого никак нельзя было сказать. Условия нашей жизни, пример, даваемый с самых вершин власти, житейская нестойкость Медведева и настойчивость Кравеца были причиной его поступка. Без Кравеца он не сделал бы этого. Но я не мог помочь ему: я уже дал сведения о проверке в Москву. У него голова на плечах, пусть сумеет увернуться от концлагеря, а связанная с этим трудность пусть будет ему наказанием за участие в плутнях. Он может уехать куда-нибудь в Сибирь, на Дальний Восток: за хозяйственные преступления ищут не так рьяно.
В середине июня я закончил проверку и вернулся в Москву. 21 июня, в субботу, доложил новому управляющему конторой, бывшему прежде заместителем, о проверке и об участке.
Управляющий покачал головой:
— Даже в ум не возьмешь, как это они смогли так? — сказал он. Я не удивлялся его непонятливости: простой и симпатичный человек, он тоже не подходил к нашему времени. Этим и объяснялось, почему он, член партии с двадцатипятилетним стажем, долгие годы был на скромном месте заместителя.
— Мерзавцев, конечно, возьмем за шиворот. Надо передать дело прокурору, пусть разберет, кто и как виноват. А участок ликвидируем: хватит липу вместо леса заготовлять.
Это меня уже не касалось: я свое дело выполнил и был рад, что освободился от Рыбинска.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ. БЕГСТВО ИЗ МОСКВЫ
На другой день, в воскресенье, я встал поздно и только часам к двум вышел из дома, собираясь поехать к Колышеву. Первое, что услышал на улице — война!
Как всегда то, чего мучительно ждешь, приходит неожиданно. Казалось, война неизбежна; будучи в Рыбинске, я ловил каждый слух, говоривший о войне, а теперь весть о ней подействовала ошеломляюще. Что будет, что ждет нас? На улицах у громкоговорителей, повторявших сообщение Молотова, толпились кучки людей, озабоченные группки растекались по тротуарам: на лицах были написаны тревога, подавленность, озабоченность. Буря грянула, душный вихрь коснулся нас, обещан закрутить, смять, испепелить — что несет нам завтра?..
Подумав, что поезда сейчас переполнены, я поехал к Лапшину, но его не застал. Нельзя было оставаться одному — поехал к Гинзбургам и нашел их в смятении. Мать плакала, Яков Абрамович,
— Вы с ума сошли! — рассердился я. — Война только началась, а вы уже панику разводите!
— Хорошенькая паника! — саркастически смеясь, возразил Гинзбург. — Поверьте мне, что через две недели Гитлер будет в Москве! Я вам голову наотрез даю! Что, вы думаете, мой сын, мой зять будут защищать этик мерзавцев? — подразумевай власть, горячился Гинзбург. — Вы её тоже не будете защищать, ее никто не будет защищать!
— И хорошо, что никто не будет защищать, но при чем тут Новосибирск?
— А, вы не понимаете! Вы не знаете, что Гитлер антисемит? Вы и того не знаете, что у нас найдутся молодчики, которые только и ждут, что бы сказать: во всем виноваты жиды!
— Ну, вы преувеличиваете, — возразил я.
Гинзбург всплеснул руками:
— Я преувеличиваю?! Поверьте старому еврею: такой ужас будет, что Лубянка еще детской игрушкой покажется. Нет, кто как хочет, а я еду в Новосибирск, подальше… — В конце июня Гинзбург с женой уехал в Сибирь.
В понедельник в Главке — тоже смятение. Многие мужчины получили повестки о мобилизации и теперь получали расчет и прощались с нами. Растерянность и подавленность были общими. Даже злорадства по поводу растерянности власти не было заметно: было не до того. Что ждет нас? Многие надеялись на войну, как на средство освобождения, а когда война пришла, она принесла не радость, а тревогу: что будет?
Только на пятый или на шестой день войны мне удалось застать Лапшина. Незадолго перед войной произведенный в полковники, Лапшин с начала войны круглые сутки проводил в Генеральном штабе, часто и спал там он осунулся, похудел, глаза его были воспалены от ночей без сна. И он был подавлен и встревожен:
— Всё летит к чёрту, — торопливо говорил Лапшин: ему опять надо было в штаб. — Армия распадается, немцы уж взяли в плен сотни тысяч. Взяли, нет, мы даже не знаем: просто, целые дивизии, корпуса испарились, как в воздух. Мы потеряли массу танков, самолетов, прямо на земле, на аэродромах, артиллерии нет. У нас считаются с возможностью оставления Москвы: будем отступать за Волгу, на Урал.
— А может, не надо будет отступать? — напомнил я о том, на что мы надеялись.
Лапшин крепко потер лоб:
— Понимаешь, получается что-то не то… Что-то другое, а что, еще и не поймешь. Но не так… Вот, между прочим, взгляни, — он достал из портфеля папку, порылся в бумагах и протянул мне желтый листок в четвертушку.
Это была немецкая листовка. На ней изображены какие-то странные отвратительные рожи — совершенно непонятно, кого они должны изображать. А под ними еще более нелепая надпись, дикими стихами, вроде тех, которые получили широкую известность впоследствии: