Горький хлеб (Часть 2)
Шрифт:
– Люди мрут, нам дорогу трут. Передний заднему - мост на погост. Сам-то зачем наведался?
– В лесу живу, запасы кончились. Сольцы мыслю прикупить в лавке.
– Обратно когда соберешься?
– У знакомого мужика ночь скоротаю, а на утре в свою келью подамся. Поди, пропустишь?
– Ты вот что, Матвей...
– дозорный замялся, крякнул.
– Чевой-то кости зудят. Вчерась с неводом бродил. На княжий стол рыбу ловил, зазяб. Может, на обратном пути чарочкой сподобишь? Мне тут до утра стоять. Я тебе
– Привык прохожих обирать. Ну, да бог с тобой, давай свою скляницу.
Гаврила моложе бортника лет на двадцать. Служил когда-то в княжьей дружине, ливонцев воевал. Возвратившись из ратного похода, пристрастился к зеленому змию и угодил под княжий гнев. Андрей Телятевский прогнал Гаврилу из дружины, отослав его в вотчину к своему управителю. С тех пор Гаврила сторожил княжьи терема и стоял на Москве-реке в дозоре.
"Шибко винцо любит. Федьке замолвить о сем бражном мужике надо. Неровен час - и это в деле сгодится", - подумал бортник, поднимаясь по узкой тропинке к селу.
Мимо черных приземистых бань прошел к ветхой, покосившейся, вросшей по самые окна в землю, избенке.
"Ай, как худо живет мужик", - покачал головой Матвей и открыл в избу дверь.
Обдало кислой вонью. В избенке полумрак. Горит лучина в светце. В правом красном углу - образ богородицы, перед иконой чадит лампадка. По закопченным стенам ползают большие черные тараканы. Возле печи - кадка с квасом. На широких лавках вдоль стен - тряпье, рваная овчина. В избушке два оконца. Одно затянуто бычьим пузырем, другое заткнуто пучком прошлогодней заплесневелой соломы.
С полатей свесили нечесаные косматые головенки трое чумазых ребятишек. Четвертый ползал возле печи. Самый меньшой уткнулся в голую грудь матери, вытаращив глазенки на вошедшего.
Матвей приставил свой посох к печи, перекрестился на божницу.
– Здорова будь, бабонька. Дома ли хозяин твой?
– Здравствуй, батюшка. Припозднился чевой-то Афонюшка мой на княжьей ниве.
Баба оторвала от груди младенца, уложила его в зыбку, затем смахнула с лавки тряпье.
– Присядь, батюшка. Сичас, поди, заявится государь мой.
Догорал огонек в светце. Хозяйка достала новую лучину, запалила.
– Мамка-а, и-ись, - пропищал ползавший возле печи мальчонка лет четырех, ухватив мать за подол домотканого сарафана.
Мать шлепнула мальчонку по заду и уселась за прялку, которая в каждой избе - подспорье. Сбывала пряжу оборотистому, тароватому мужику - мельнику Евстигнею, который бойко торговал на Москве всякой всячиной. Обычно менял мельник у мужиков за малую меру ржи лапти, овчины, деготь, хомуты, пряжу... Тем, хотя и впроголодь, кормились.
Вскоре заявился в избу и Афоня Шмоток. Сбросил войлочный колпак в угол, уселся на лавку, устало вытянув ноги, выжидаюче поглядывал на нежданного гостя.
–
– Как же, слышал. Исай как-то о тебе сказывал... Собери-ка, Агафья, вечерять.
Агафья вздохнула и руками развела.
– А и вечерять-то нечего, батюшка. Токмо шти пустые да квас.
– И то ладно. Подавай чего бог послал. В животе урчит.
Агафья загремела ухватом. Ребятенки сползли с полатей, придвинулись к столу - худые, вихрастые, в темных до пят рубашках - заплатка на заплатке.
– Не шибко, вижу, живешь, родимый.
– А-а!
– махнул рукой Афоня.
– В воде черти, а земле черви, в Крыму татаре, в Москве бояре, в лесу сучки, в городе крючки, лезь к мерину в пузо: там оконце вставишь, да и зимовать себе станешь.
Бортник только головой мотнул на Афонину мудреную речь.
– С поля пришел?
– С него, окаянного. Замучило полюшко, ох, как замучило. Селяне землицу беглых мужиков на князя поднимают. Меня вот тоже седни к сохе приставили. Князь своих лошадей из конюшни выделил. Всех бобылей повыгоняли. А мужики гневаются. Троица на носу - а свои десятины не начинали.
Агафья налила из горшка в большую деревянную чашку щей из кислой капусты, подала ложки и по вареному кругляшу-свекольнику.
– Ты уж не обессудь, батюшка. Хлебушка с Евдокии нет у нас. Шти свеклой закусываем, все животу посытней.
Перед едой все встали, помолились на икону и принялись за скудное варево. Матвей, хотя и не проголодался, но отказываться от снеди не стал грех. Таков на селе среди мужиков обычай. Уж коли в гости забрел - не чванься и справно вкушай все, что на стол подадут.
Хоть и постная еда, но хозяева и ребятенки ели жадно, торопливо. Афоня то и дело стучал деревянной ложкой по чумазым лбам мальчонок, не в свою очередь тянувшихся в чашку за варевом. Трапеза на Руси - святыня. Упаси бог издревле заведенный порядок нарушить и вперед старшего в чашку забраться.
Повечеряли. Ребятенки снова полезли на полати. В зыбке закричал младенец. Этот от Афони, другие - от прежнего покойного хозяина, рано ушедшего в землю с голодной крестьянской доли.
– Пойдем-ка во двор, родимый. Душно чего-то в избе, - предложил бортник.
– Привык в лесу вольготно жить. Эдак бы каждый мужик бортничать сошел, да князь не велит. Ему хлебушек нужен, а медок твой - забава. Нонче вон просились бобыли на бортничество податься, так князь кнутом постращал. Вам, сказывает, по земле ходить богом и мною указано, - подковырнул старика Шмоток.
– Бортничать тоже, милок, не сладко. Среди зверья живу. Да и годы не те. Оброк, почитай, вдвое князь увеличил, а дику пчелу старикам ловить не с руки.
Вышли во двор. Тихо, покойно, и темь непроглядная.