Горный ветер. Не отдавай королеву. Медленный гавот
Шрифт:
И вдруг заметался. Подскочил к письменному столу, выдернул и уронил на пол ящик. Не наклоняясь, оттолкнул его ногой. Достал из кармана помятую, раздавленную пачку папирос. Прислушиваясь к шуму дождя, закурил. И тут же выплюнул папиросу. Приник головой к косяку.
По запотевшим стеклам окна сбегали вниз, в темноту, широкие струи воды. Человек отвернулся. Его рука нечаянно нащупала сбоку, на столе, раскрытый патефон. Стукнула опущенная мембрана. Тихо и ласково затрепетали первые такты гавота.
— Какая духота! — прошептал человек, расстегивая воротник. — Боже, какая
Ударил кулаком в раму. Посыпались осколки стекла. С жадностью вдохнув струю свежего воздуха, он вытащил из бокового кармана пиджака пистолет. Шевельнул большим пальцем, и сухо, тоненько щелкнул курок…
…В разбитое окно брызгали редкие капли дождя. На противоположной стороне улицы, в доме, погас свет. И сразу исчезло световое пятно на беленой стене. В полной темноте еще несколько минут звучала медленная, нежная мелодия. А потом завод пружины вышел весь, и диск патефона остановился…»
Маша молчала. Я открыл глаза. Дождь перестал. Но огоньки почему-то не светились. Вокруг нас лежала глубокая тьма. И музыка там, вдалеке, тоже не играла.
— Тебе не понравилось, Маша?
— Не могу понять, о ком ты это? Кого ты имеешь в виду?
— «Кого»! Никого. Неправду, несправедливость — вот кого я имею в виду. И мне бы хотелось, Маша, передать свое настроение, свое отношение к этому густыми красками. Не могу я примириться с тем, что произошло!
— И все-таки надо быть более сдержанным, — сказала Маша. — Нельзя по настроению факты окрашивать так, что они становятся на себя не похожими. А потом, это чуждо тебе даже по стилю. Чересчур много символики. Например: духота, грязь, пистолет. И самое название книги «Медленный гавот»…
— Название книги — самое точное! — сказал я. — Нужен контраст.
— Не знаю, Костя, как ни сложна личная драма Стрельцовых, жизнь всегда ведь в надеждах. И люди могут, должны понять Василия Алексеевича без излишнего нагнетания красок. Я бы, Костя, на твоем месте попробовала написать книгу мягче, спокойнее. А для контраста, наоборот, назвала бы жестоко. Например, «Козья морда».
Маша принялась рассказывать по-своему. И я сперва мысленно взбунтовался. А потом подчинился.
Всю ночь я обдумывал Машино вступление, а утречком попробовал перенести его на бумагу. Получилось. Мысли-то никуда не денешь — они мои! А к Машиной интонации и к «третьему лицу» можно привыкнуть.
И я стал, насколько позволяли мне время, экзамены и Ленька, прилепившийся к Москве, работать над этой книгой, начав ее не с конца, а, как привычно мне, с самого начала.
Глава вторая
Перед лицом Москвы
Москва таилась в легком сизом дыму. Удивительно близкая, если смотреть прямо вниз, медлительно прощупывая взглядом крутые откосы Ленинских гор, все в сочной весенней зелени. Невообразимо далекая, уходящая вовсе за кривизну земного шара, если с такой же неторопливостью приподнять голову и попытаться найти глазами черту горизонта среди серого, зыбучего тумана.
И оттого, что нельзя было отыскать ни самой ближней, ни самой дальней границы
Впрочем, была и еще одна часть Москвы, превысить которую уже ничто не могло. Это — московское небо, тут и там расчерченное серебристыми следами пролетевших реактивных самолетов. Оно, это небо, спокойное и бездонно глубокое, тянуло, приковывало взгляд больше всего.
— Нет, ты понимаешь, Володя… Ты понимаешь… — Александр сдавил ладонями виски, постоял так минуту и бросил руки толчком вперед. — Помнишь, у Герцена: «Садилось солнце, купола блестели, город стлался на необозримое пространство под горой, свежий ветерок подувал на нас…» Правда, похоже?
— Память на цитаты у меня дырявая, я этих слов не помню. Но я знаю, что где-то здесь, на бывших Воробьевых горах, Герцен и Огарев дали клятву всю жизнь свою посвятить народу, — сказал Владимир и слегка прислонился к Александру, толкнул его плечом.
— «…постояли мы, постояли, оперлись друг на друга и, вдруг обнявшись, присягнули, в виду всей Москвы, пожертвовать нашей жизнью на избранную нами борьбу», — медленно проговорил Александр. — Вот так у Герцена сказано.
— Начетчик! Зубрилка! — добродушно засмеялся Владимир.
— Нет. Ты же знаешь, как я всегда ненавидел зубрежку. А это запомнилось потому, что слова-то особенные. Возвышенные. А такие слова всегда глубоко западают в душу.
— Сказано тоже возвышенно!
— Ну и что же? Пусть! А балаганить бессмысленно где-нибудь за столиком в ресторане — это лучше? Останешься потом один, переберешь в уме всю эту трепотню, и станет противно-противно.
— Живем на земле, Саша…
— Земля только и рождает все прекрасное!
— И гадов тоже, — Владимир снова засмеялся. — Я понимаю. Ты предлагаешь нам повторить клятву Герцена и Огарева: пожертвовать нашей жизнью на избранную нами борьбу. Отлично! А ты не выяснял, какого роста были Герцен и Огарев? И мы с тобой — какого роста?
— Без балагана!
Владимир сделался серьезным. Изучающим взглядом скользнул по лицу Александра, потом повернулся к Москве, той, которая за рекой, за светлыми просторами Лужников уходила в бескрайние дали. Сквозь дымчато-сизый туман по-особенному ярко поблескивали золоченые купола кремлевских соборов. Словно стремясь притянуть к себе все остатки лучей заходящего солнца, выпячивались вперед тяжелые громады высотных зданий. Над ними белой метелицей кружились голубиные стай. По крутой насыпи тащился бесконечный состав: цистерны, цистерны, потом открытые платформы, загруженные высокими белыми ящиками, автомашинами, приподнятыми на дыбы, потом снова цистерны…