Господа Помпалинские
Шрифт:
Выпалив все это единым духом, генеральша, задыхаясь и изменившись в лице, даже как будто слегка дрожа от волнения, опустилась на софу. Наступило довольно долгое молчание. И, как по горам и долам прокатывается гулкое и унылое эхо, тысячекратно повторяя нарушивший тишину звук, так среди собравшихся от человека к человеку пролетела, многократно и тоскливо отозвавшись в уме каждого, одна-единственная мысль: «Плохо! Плохо дело! Никогда и ни с кем не разговаривала генеральша так любезно, как с внучатным племянником! И ни разу не хихикнула, не взвизгнула при этом, по своему обыкновению… А до чего взволновалась — даже багровые пятна на желтых щеках, а батистовый платочек чуть не наполовину исчез во рту… Плохо!» Но, с другой стороны, это был как-никак идеал — кусочек идеала, отколовшийся от большого столичного солнца! И пусть никто не утверждает, будто низменные чувства всегда берут в человеке верх над благородными, высокие порывы подсекает практицизм, возвышенное парение духа подавляют
— Вы давно в наших краях, граф?
— Вы такой редкий гость у нас!
— Столица отнимает у нас весь цвет общества!
— Кажется, ваша семья не собирается возвращаться в родные края?
И так далее и тому подобное.
Будь на месте Цезария его брат Мстислав, он бы показал им во всем блеске и великолепии, что такое настоящий светский лоск, сияние и отблеск которого напрасно искала в Цезарии золотая молодежь Н-ского уезда. Он бы продемонстрировал перед ними небрежные, но вместе с тем безукоризненные манеры, разочарованность и пресыщенность жизнью — качество особенно ценное в столь молодом возрасте; осанку, взгляд и улыбку человека, который ясно сознает, кто он, и требует подобающих своему положению знаков внимания от остальных смертных. Он стал бы примером, образцом для подражания, законодателем мод и обычаев в Н-ском уезде, и все, кому выпало бы счастье лицезреть его, переняли бы его походку, манеру говорить, смотреть и улыбаться. А Цезарий… Молодые люди оглядывали его исподтишка с ног до головы, недоумевая: «Невероятно! Est-il possible!» Бедняга не знает, куда деваться от смущения! А шапокляк уже и не к ребрам прижал, а мнет в беспомощно опущенных руках. На вопросы отвечает односложно, как будто ему больше всего на свете хочется отделаться от окруживших его гостей и спрятаться за старинную печку в углу или за это древнее фортепьяно у противоположной стены. Золотая молодежь Н-ского уезда решила, что он хочет над ней посмеяться, подшутить! «Комедию ломает, чтобы нас дураками выставить!»
При одной мысли об этом братья Тутунфовичи воинственно выпятили грудь. Но тут кто-то из Книксенов завел разговор о продаже Малевщизны, и старший Тутунфович не мог упустить случая изложить свои взгляды по этому поводу.
— Меня лично нисколько не удивляет ваше желание продать имение. Вы, наверно, хотите навсегда за границу уехать. Очень хорошо вас понимаю. Подвернись мне выгодный покупатель, я и сам поступил бы точно так же. Жизнь здесь становится просто невыносимой. La vie est devenue ici tout `a fait impossible!
— Почему? — удивленно и тихо спросил Цезарий.
— О, значит, вы никакого представления не имеете о здешней жизни! — продолжал старший Тутунфович. — C’est un d'esert! Это настоящая пустыня! Никакого общества. Если бы не дом госпожи генеральши, где мы изредка собираемся небольшой компанией… в тесном семейном кругу, мы, без всякого преувеличения, позабыли бы, что такое приличные люди…
— Что вы говорите? Неужели в Н-ском уезде так мало приличных людей? — наивно воскликнул Цезарий.
— Мало! — с сарказмом повторил старший Тутунфович. — Да есть ли здесь вообще приличные люди? C’est sont des rustres, des gens de rien! [308] Хамье одно, ничтожества! Но с какими претензиями! Возомнили о себе невесть что, и теперь попробуйте поставить их на место. Вы не представляете себе, граф, какие у нас здесь безобразия! Эти люди себе даже чужие фамилии присваивают!.. Например, всем известно, что в Н-ском уезде испо-кон веков были только одни Тутунфовичи — наша семья… Наш герб — подкова в золотом поле, и мы единственные настоящие Тутунфовичи. Между тем figurez-vous, comte [309] , после небезызвестных беспорядков, перевернувших в стране все вверх дном, получилось какое-то демократическое месиво, весьма невкусное, и вот, откуда ни возьмись, явились другие Тутунфовичи со своим гербом… Какие-то местные шляхтичи, проходимцы, выскочки… поверьте, граф, des gens de rien… [310] Приезжаю я однажды в город — мне что-то нездоровилось, и спрашиваю: «Какой тут самый лучший врач?» И слышу: «Тутунфович!» В другой раз еду в поезде с какими-то неотесанными мужланами, на прощанье они представляются мне и — пожалуйста — тоже Тутунфовичи, инженеры на строительстве железной дороги! И так далее и тому подобное! Сначала мне это было просто неприятно, потом стало бесить. Нельзя же смотреть равнодушно, quand on le tra^ine dans boue… [311] как втаптывают в грязь дорогое, священное имя предков.
308
Это сплошное мужичье, ничтожные людишки! (фр.)
309
представьте себе, граф (фр.).
310
ничтожества… (фр.)
311
как тянут в грязь… (фр.)
— Очень неприятно! — отозвался, как эхо, Цезарий, который с широко открытыми глазами внимал рассказу своего нового знакомого. От матери, брата и дядей он слыхивал о многих аристократических фамилиях, но о Тутунфовичах или Тцнфах никогда. Не зная, что полагается говорить в таких случаях, Цезарий не без некоторого колебания спросил:
— Значит, ваш род так же знатен, как и наш?
Столь беззастенчивая, неприкрытая похвальба ошеломила присутствующих. «Да он издевается над нами», — подумали они и хотели уже оскорбиться, но тут младший Тутунфович, который не лез за словом в карман, возразил с шутливым достоинством:
— Шляхтич и магнат родной брат — говаривали в старину, а коли так — и наш род не уступит самым знатным в Польше!
— Очень жаль! — ни с того ни с сего прошептал Цезарий.
— Почему? — хором воскликнули молодые люди, окончательно сбитые с толку.
— Потому что… — промямлил Цезарий, — по-моему гораздо приятней не принадлежать к знатному роду…
— «Ага, вот оно что! — обрадовались молодые люди. — Знакомая песенка! Фантазер! Философ! Новомодный граф-демократ!»
— Да, конечно, — поспешно поддакнул один из Книксенов, — меньше ответственности… больше свободы… noblesse oblige
Он хотел еще что-то сказать, но, взглянув случайно в окно, запнулся на полуслове и воскликнул:
— Voici maman! [312]
— Voici maman! — как эхо, откликнулись сестры.
За окнами промелькнула карета на полозьях, запряженная четверкой лошадей, потом отворилась дверь и в гостиную вошла пани Джульетта под руку с младшей дочерью — красавицей Делицией.
312
Вот и мама! (фр.)
Что за умница эта пани Джульетта! Ведь не случайно она приехала с опозданием, когда все гости были уже в сборе. Что может быть эффектней, чем появление юной, очаровательной девушки, которая вдвоем с молодой и интересной еще матерью медленно проходит сквозь толпу гостей, выставляя напоказ свою красоту. А затеряйся она где-нибудь на стуле среди множества других лиц и пестрых красок — и нет того впечатления! Все это пани Джульетта рассчитала заранее. Но тонкий расчет угадывался и в наряде Дlbлиции. Вопреки принятой в Одженицах моде, на ней было на этот раз платье из белого кашемира со скромным глухим воротом, живописно ниспадавшее мягкими, свободными складками, которое придавало ее облику нечто ангельски невинное. Строгость наряда нарушали только короткие рукава, но из-под них, наподобие поникших крыльев, опускалась на девичьи руки прозрачная кисея, которая не могла скрыть от постороннего взора их безупречную форму и ослепительную белизну. Чайная роза украшала пепельные косы, уложенные вокруг головы. Быть может, этот скромный, поэтичный наряд, так искусно подчеркивавший красоту Делиции, подсказала заботливой маменьке генеральша, упомянув, что Цезарий — мечтатель, или тот особый материнский инстинкт, который сравним разве что с интуицией поэта, с наитием, ясновидением, вдохновением, одним словом, способность по одному ребрышку воссоздать целый скелет мамонта.
Пани Джульетта не зря называла свою младшую дочь ангелом. Миниатюрная, стройная, круглолицая, с нежным румянцем на белоснежных щеках, алыми губками, которые всегда чуть улыбались, приоткрывая жемчужные зубки, голубоглазая, с тонкими дугами черных бровей и короной пепельных кос на голове, она и в самом деле была точно ангел с картины какого-нибудь художника.
А в тот вечер Делиция выглядела особенно восхитительно. Это была сама непорочность, юность, поэзия! Цезарий ни на одну женщину (за вычетом белокурой горничной, любовь к которой чуть не свела его в могилу) не смотрел так долго и пристально, как на это чудное видение, представшее перед ним в огромной гостиной.