– Да, но зато вы заключите союз с французским народом.
– Французский народ - наш враг!– отрезала Мария Антуанетта.
– Потому что вы научили его не верить вам.
– Французский народ не сможет воевать против европейской коалиции.
– Поставьте во главе его короля, искреннего стража Конституции, и он завоюет всю Европу.
– Для этого потребуется миллионная армия.
– Нет, государыня, Европу не завоюешь миллионной армией, ее может завоевать только идея. Водрузите на Рейне или в Альпах трехцветные знамена, на которых будет начертано: "Война тиранам! Свобода народам!" - и Европа будет завоевана.
– Поистине, сударь, бывают моменты, когда я склонна поверить, что даже самые мудрые сошли с ума.
– Ах, ваше величество, ваше величество, неужели вы не понимаете, чем в глазах европейских наций сейчас является Франция? Пусть даже отдельные люди совершают преступления, пусть даже где-то происходят бесчинства, но это ничуть не пятнает белые одежды и чистые руки Франции, девы свободы. Весь мир влюбленно смотрит на нее. Миллионы голосов из Нидерландов, с Рейна, из Италии взывают к ней! Ей достаточно лишь одной ногой встать за пределы своих границ, и народы коленопреклоненно встретят ее. Франция, несущая свободу, - это не нация, это незыблемая справедливость, это вечный разум! О государыня, воспользуйтесь тем, что она пока еще не вступила в полосу насилия. Если вы слишком долго будете ждать, руки, которые она протягивает миру, обратятся против вас. Но Бельгия, но Германия, но Италия влюбленно и радостно следят за каждым ее действием. Бельгия говорит
ей: "Приди!" Германия взывает: "Я жду тебя!" Италия умоляет: "Спаси меня!" Далеко на севере чья-то неведомая рука начертала на бюро Густава: "Нет войне с Францией!" К тому же, государыня, ни один из монархов, у которых вы просите помощи, не готов к войне с нами. Две империи беспредельно ненавидят нас. Говоря .две империи., я имею в виду императрицу и министра: Екатерину Вторую и господина Питта, но по крайней мере сейчас они ничего не могут предпринять против нас. Екатерина Вторая завязла когтями в Турции и в Польше, ей понадобится не меньше двух-трех лет, чтобы победить одну и проглотить вторую. Она подстрекает против нас немцев, обещает им отдать Францию, стыдит вашего брата Леопольда за бездействие, подталкивает короля Пруссии, который вторгся в Голландию всего лишь за обиду, нанесенную его сестре, и говорит ему: "Выступайте!"-но сама не выступит. Мистер Питт сейчас заглотал Индию и похож на удава: он оцепенел, занятый трудным процессом переваривания проглоченного; если мы станем ждать, когда он переварит, мистер Питт атакует нас, но войну объявлять он нам не станет, а разожжет гражданскую. Я знаю, что вы смертельно боитесь Питта, и знаю, государыня, о вашем признании, что вы всякий раз говорили с ним с душевной дрожью. Хотите вы получить средство поразить его в самое сердце? Это средство - превратить Францию в республику во главе с королем. Что же вместо этого делаете вы, государыня? Что делает ваша подруга принцесса де Ламбаль? Она объявляет в Англии, что представляет вас, что единственное стремление Франции - заполучить "Великую хартию вольностей", что французская революция, осаженная и остановленная королем, пойдет вспять. И что же отвечает Питт на ее уверения? Что он не потерпит, чтобы Франция стала республикой, что спасет монархию, но все заигрывания, настояния и мольбы госпожи де Ламбаль не смогут заставить его пообещать, что он спасет монарха, потому что именно монарха он и ненавидит. Разве не Людовик Шестнадцатый, король-конституционалист, король-философ, оспаривал у него Индию и отнимал Америку? Да, Людовик Шестнадцатый! Поэтому Питт жаждет одного - чтобы история поступила с Людовиком Шестнадцатым, как с Карлом Первым!
– Сударь! Сударь!– воскликнула ужаснувшаяся королева.– Кто открыл вам все это?
– Те же люди, что рассказывают мне содержание писем, которые пишет ваше величество.
– Выходит, любая наша мысль становится известна?
– Я вам уже говорил, государыня, что короли Европы накрыты незримой сетью и любой из них, если станет сопротивляться, лишь запутается в ней. Не сопротивляйтесь, ваше величество! Встаньте во главе идей, которые вы собираетесь отвергнуть, и эта сеть станет вашей броней; те, кто ненавидит вас, станут вашими защитниками, а направленные вам в грудь незримые кинжалы превратятся в шпаги, готовые поразить любого вашего врага.
– Сударь, вы забываете, что те, кого вы именуете нашими врагами, наши братья-монархи.
– Ах, государыня, назовите один-единственный раз французов своими детьми, и вы увидите, сколь ничтожны в политике и дипломатии эти ваши братья. Кстати, не кажется ли вам, что все эти монархи отмечены роковой печатью, клеймом безумия? Начнем с вашего брата Леопольда, уже дряхлого в сорок четыре года, занятого своим тосканским гаремом, который он перевез в Вену, и поддерживающего слабеющие силы собственноручно приготовляемыми смертоносными возбудителями. Взгляните на Фридриха, взгляните на Густава; один умер, второй вот-вот умрет, не оставив потомства: ведь все уверены, что шведский наследник - сын Монка, а не Густава. Взгляните на короля Португалии и его три сотни монашек. Взгляните на короля Саксонии и его триста пятьдесят четыре бастарда. Взгляните на Екатерину, эту Пасифаю Севера, которую даже бык не способен удовлетворить и у которой ходят в любовниках целых три армии. Неужто, государыня, вы не видите, что все эти короли, все эти королевы идут к пропасти, к бездне, к самоуничтожению? А ведь вы, вместо того чтобы следовать с ними к пропасти, к бездне, к самоуничтожению, могли бы пойти к мировой империи, к всемирной монархии...
– Но почему же, господин Жильбер, вы не скажете все это королю?– поинтересовалась несколько поколебленная Мария Антуанетта.
– Господи, я столько раз говорил ему это. Но, как и у вас, у него есть свои злые гении, которые тотчас разрушают то, что сделаю я, - ответил Жильбер и с глубокой грустью заметил: - Вы воспользовались Мирабо, вы пользуетесь Барнавом, потом после них воспользуетесь точно так же мною, но проку от этого не будет.
– Господин Жильбер, подождите меня минутку здесь, - попросила королева.– Я загляну к королю и тотчас вернусь. Жильбер поклонился. Королева скрылась за дверью, ведущей в покои короля. Доктор прождал десять минут, четверть часа, полчаса; наконец отворилась дверь, но не та, в которую вышла королева. Вошел привратник, опасливо осмотрелся, после чего приблизился к Жильберу, сделал масонский знак и подал письмо. Жильбер раскрыл письмо и прочел:
Ты зря теряешь время, Жильбер: король и королева сейчас слушают г-на де Бретейля, приехавшего из Вены и привезшего им следующий политический план: Действовать с Барнавом, как с Мирабо, выиграть время, присягнуть Конституции и исполнять ее буквально, чтобы доказать, что она невыполнима. Франция остынет, устанет; французы легкомысленны, придет какая-нибудь новая мода, и они забудут о свободе. Если же мода на свободу не кончится, нужно будет выиграть год, через год мы будем готовы к войне. Оставь этих двух обреченных, которых пока еще в насмешку называют королем и королевой, и, не теряя ни секунды, поспеши в госпиталь Гро-Кайу: там ты найдешь умирающего, у которого, быть может, надежд больше, чем у них; этого умирающего ты, возможно, сумеешь спасти, а их не только не спасешь, но они в своем падении увлекут тебя за собой.
Письмо не было подписано, но Жильбер узнал почерк Калиостро. Вошла г-жа Кампан - через ту дверь, в которую вышла королева. Она протянула Жильберу записку:
Король просит г-на Жильбера написать политический план, который он только что изложил королеве. Королева, задержанная неотложным делом, сожалеет, что не может вернуться к г-ну Жильберу. Долее ждать ее совершенно бесполезно.
Жильбер прочел, на секунду задумался, покачал головой и пробормотал:
– Безумцы!
– Сударь, вы ничего не хотите передать их величествам?– осведомилась г-жа Кампан. Жильбер протянул камеристке только что полученное письмо без подписи.
– Вот мой ответ, - сказал он и вышел.
XXIДОЛОЙ ГОСПОДИНА! ДОЛОЙ ГОСПОЖУ!
Прежде чем последовать за Жильбером в лазарет Гро-Кайу, где рекомендованный Калиостро неизвестный раненый нуждался в его заботах, бросим последний взгляд на Национальное собрание, которому вскоре предстояло быть распущенным после принятия Конституции, отсрочившей низложение короля, и посмотрим, какую выгоду извлек двор из чудовищной победы семнадцатого июля, за которую два года спустя Байи заплатит головой. А затем вернемся к главным героям этого повествования, которых смело революционным шквалом, отчего мы их несколько потеряли из виду, тем паче что вынуждены были представить читателям чудовищные волнения улицы, когда личности отступают, чтобы дать место массам. Мы были свидетелями того, как Робеспьер избежал всех опасностей и благодаря вмешательству столяра Дюпле избежал триумфа, причиной которого была его популярность, но который мог оказаться для него гибельным. И пока он ужинал в маленькой столовой, выходящей во двор, в семейном кругу, состоявшем из хозяина дома, его жены и двух дочерей, друзья Робеспьера, осведомленные о том,
что грозит ему, пребывали в страшном беспокойстве. Особенно тревожилась г-жа Ролан. Преданная друзьям, она забыла, что видела и пережила возле Алтаря отечества, избежав той же опасности, какая грозила всем, кто был там. Она укрыла у себя Робера и м-ль Керальо, а затем, когда стали говорить, что ночью Национальное собрание выдвинет обвинение против Робеспьера, отправилась в Сен-Клер, но, не найдя его там, прошла на набережную Театинцев к Бюзо. Бюзо принадлежал к почитателям г-жи Ролан, и для нее не было секретом, что он находится под ее влиянием. Потому-то она и обратилась к нему. Бюзо тотчас послал записку Грегуару. Если будет атака на Робеспьера у фейанов, там его защитит Грегуар, а если в Национальном собрании, защиту на себя возьмет Бюзо. Это было весьма благородно с его стороны, так как Робеспьера он не переносил. Грегуар отправился к фейанам, а Бюзо в Национальное собрание. Однако там никто и не думал выдвигать обвинений против Робеспьера, да и вообще против кого бы то ни было. И фейаны, и депутаты ужаснулись своей победе, были подавлены кровавыми мерами, которые они приняли в угоду роялистам. Не выдвигая обвинений против отдельных лиц, обвинили клубы; один из депутатов потребовал немедленного их закрытия. Какое-то мгновение казалось, что все единодушно поддержат это предложение, но Дюпор и Лафайет воспротивились: принятие такого решения означало бы закрытие и Клуба фейанов. Они еще не утратили иллюзий и не поняли, какое оружие получили бы, поддержав это предложение. Они верили, что фейаны заменят якобинцев и благодаря унаследованному от них всеобъемлющему механизму будут направлять движение умов во Франции. На следующий день Национальное собрание получило отчеты мэра Парижа и командующего национальной гвардией. Все были рады обманываться, так что сыграть комедию было нетрудно. Командующий и мэр сообщали о страшных беспорядках, которые им с трудом удалось подавить; утренние убийства, угрожавшие королю, Национальному собранию и общественной безопасности, вызвали необходимость вечернего расстрела, хотя эти события никак не были связаны между собой, о чем мэр и командующий знали лучше, чем кто бы то ни было. Национальное собрание благодарило их с таким пылом, от какого оба они несколько опешили, поздравило с победой, о которой и Лафайет и Байи в глубине души сожалели, и вознесло благодарение небесам за то, что они позволили одним махом уничтожить и мятеж, и мятежников. Слушая эти поздравления и поздравляющих, можно было подумать, что революция кончилась. Революция только начиналась! Старые якобинцы, сочтя, что их преследуют, травят, что им грозит опасность, решили ложным смирением добиться, чтобы им простили подлинную значимость. Робеспьер, все еще трясущийся от страха после того, как его предложили в короли вместо Людовика XVI, написал обращение от имени присутствующих и отсутствующих. В этом обращении он благодарил Национальное собрание за его благородные усилия, за мудрость, твердость, бдительность, беспристрастную и неподкупную справедливость. Ну как же фейанам было не почувствовать себя всесильными, не набраться решительности, видя такое смирение своих противников? И на некоторое время они поверили, что являются не только хозяевами Парижа, но и хозяевами всей Франции. К сожалению, фейаны не поняли ситуации: отделившись от якобинцев, они всего лишь создали второе Собрание, дублирующее первое. Между ними было полное сходство; в Клуб фейанов, как и в Национальное собрание, входили только плательщики налогов, только активные граждане, выборщики выборщиков. Народ получил две буржуазные палаты вместо одной. Но он хотел не этого. Он хотел народную палату, которая была бы не союзницей, но противницей Национального собрания и не помогала бы ему восстанавливать королевскую власть, но стремилась бы уничтожить ее. Фейаны не отвечали общему духу, и потому общество очень скоро отринуло их. Их популярность была недолгой. В июле в провинции насчитывалось четыреста клубов, из них триста были связаны и с фейанами, и с якобинцами, а сто только с якобинцами. С июля до сентября появилось еще шестьсот клубов, и ни один из них не был связан с фейанами. По мере того как ослабевали фейаны, якобинцы под руководством Робеспьера восстанавливали силы. Робеспьер становился самым популярным человеком во Франции. Предсказание, которое сделал Жильберу Калиостро относительно маленького адвоката из Арраса, начинало сбываться. Быть может, мы увидим, как сбылось предсказание и насчет маленького корсиканца из Аяччо. И уже начинал бить час, когда кончится существование Национального собрания; правда, бил он медленно, как для старцев, чья жизнь угасает, утекая капля по капле. Проголосовав и приняв три тысячи законов, Собрание только что завершило пересмотр Конституции. Эта Конституция была подобна железной клетке, в которую Национальное собрание невольно, почти вопреки себе, заключило короля. Прутья клетки были позолочены, но, в конце концов, тюрьма даже с позолоченными решетками остается тюрьмой. Действительно, королевская воля утратила силу и ничего не значила, она стала шестеренкой, передающей движение, а не приводным колесом. Людовику XVI было оставлено одно-единственное средство сопротивления - право вето, которое на три года приостанавливало исполнение принятых декретов, если они казались королю неприемлемыми; в этом случае шестеренка переставала вращаться и останавливала весь механизм. Если не считать силы инерции, от власти, какой обладали великие короли Генрих IV и Людовик XIV, решавшие все и вся, ничего не осталось, она превратилась в величественную бессмыслицу. Тем временем приближался день, когда королю предстояло присягнуть Конституции. Англия и эмигранты писали Людовику XVI: "Если нужно, погибните, но не унизьтесь, присягнув Конституции!" Леопольд и Барнав советовали: "Присягайте, будь что будет." Король же разрешил проблему следующим высказыванием: "Я заявлю, что не вижу в Конституции достаточно действенного и объединяющего средства, но, поскольку на сей счет имеются разные мнения, полагаю, опыт окажется единственным верным судьей." Оставалось установить, где - в Тюильри или в Национальном собрании - Конституция будет представлена королю для принятия ее. Король решил эту трудность, объявив, что присягнет Конституции там, где она была вотирована. Он назначил день, когда одобрит Конституцию, - тринадцатое сентября. Национальное собрание встретило эту весть единодушными аплодисментами. Король приедет в Собрание! В порыве общего энтузиазма Лафайет потребовал объявить амнистию всем, кто способствовал бегству короля. Собрание единогласно проголосовало за амнистию. Итак, туча, омрачавшая небо над Шарни и Андре, рассеялась. Назначили депутацию из шестидесяти членов Собрания, чтобы поблагодарить короля. Хранитель печати сорвался с места и помчался оповестить Людовика XVI о прибытии депутации. В то же утро был принят декрет, упраздняющий орден Святого Духа; лишь за королем было оставлено право носить ленту этого ордена, эмблемы высшей аристократии. Когда король принял депутацию, на нем был только орден Святого Людовика. Заметив, какое впечатление произвело на депутатов отсутствие голубой ленты ордена Святого Духа, он так объяснил это:
– Господа, сегодня утром вы упразднили орден Святого Духа, оставив его лишь для меня. Но орден, каким бы он ни был, в моих глазах имеет ценность только тогда, когда им можно пожаловать. С сегодняшнего дня я считаю этот орден упраздненным для себя, равно как и для всех остальных. У дверей стояли королева, дофин и принцесса Мария Терезия Шарлотта; королева - бледная, напряженная, стиснувшая зубы; принцесса - уже и в этом возрасте пылкая, порывистая, надменная, полная впечатлений от всех прошлых, нынешних и будущих унижений, и дофин - беззаботный, как и положено ребенку; лишь он один, улыбающийся, непоседливый, казался живым существом в этой группе мраморных изваяний. Король еще несколько дней назад сказал г-ну де Монморену:
– Я знаю, я обречен. Все, что сейчас пытаются сделать для сохранения королевской власти, делается не для меня, а для моего сына. Людовик XVI с притворной искренностью ответил на речь депутации, а затем, повернувшись к королеве и детям, промолвил:
– Вот моя жена и дети, и они разделяют мои чувства. Да, они вполне разделяли его чувства; когда депутация удалилась - за ее уходом король следил встревоженным, а королева ненавидящим взглядом, - Мария Антуанетта подошла к супругу, положила ему на плечо белую и холодную, точно из мрамора, руку и сказала: