Грифоны охраняют лиру
Шрифт:
«Если бы вы сейчас захотели его найти, с чего бы вы начали?» — спросил Никодим. Заяц пригорюнился. — «Не понимаю. В Москве его точно нет — город маленький, как-нибудь бы точно встретились. Безвылазно в укрытии он сидеть не может, ему надо собаку дважды в день выгуливать. Впрочем, собака умерла, кажется». — «Это которая Тапа?» — «Тап. Вижу, кое-что вы уже раскопали». — «Меньше, чем хотелось бы. А если он здесь окажется — кому он позвонит?» — «Ну мне, может быть, хотя не факт. Не знаю, он человек загадочный». — «Это я уже понял». Помолчали.
«Скажите, а правда, что в Терехове одни миллионеры живут?» — поинтересовался вдруг водитель, которому, как часто бывает, ритуал совместного курения внушил чувство близости с собеседниками. — «Неправда», — буркнул Заяц. — «Что, есть и такие, что, как у латыша — только хрен да душа?» — «И даже в основном». Водитель отчего-то вздохнул с явным облегчением, как будто главной мечтой всей его жизни было — переселиться в Терехово и тут из-за кем-то брошенной неумной шутки мир его грез готов был разлететься в черепки. Несколько раз энергично кивнув своим мыслям, он сгорбился на своем сиденье и устремился взглядом вдаль — не столько, вероятно, вдоль улицы, как в собственное будущее. Судя по выражению лица, увиденное, впрочем, не радовало его. Никодим вновь попробовал: «А что за сектантская деревня, в которой он жил?» — «А откуда такие сведения?» — «Профессор Покойный рассказывал». — «А, вы и этого свинячьего цирюльника уже отыскали?» — «А почему цирюльника?» — «Ну помните апофегму про стрижку порося: визгу много, шерсти мало? Вот так и профессор». Никодим, которому такая характеристика пришлась по душе, хмыкнул. «Ну этот соврет — недорого возьмет. Знаете, кстати, что он обманом раздобыл где-то ранние рассказы Шарумкина и тиснул, мерзавец? — Никодим промолчал. —
«Дальше дирижируйте», — подал голос водитель. — «Здесь правее, прямо теперь». Машину стало ощутимо подбрасывать на ухабах. Свет фар, одна из которых почему-то смотрела почти в небо, выхватывал из темноты куски штакетника, склонившиеся ветлы… проехали мимо битого жизнью остова старой машины. «А как я потом отсюда уеду?» — спохватился Никодим. — «Да вызову вам машину по телефону, за полчаса приедет». — «А давайте я подожду, — снова вмешался шофер. — Мне отсюда все равно пассажира не найти. Вы ненадолго?» — «Полчаса-час». — «Здесь налево и стоп, приехали».
Водитель выключил мотор, и тьма мгновенно обступила их, наполнившись запахами и звуками. Пощелкивал остывающий металл, стрекотали кузнечики, где-то очень далеко ехал поезд, время от времени подававший гудок, чтобы было не так страшно одному ночью. Пахло лесом, скошенной травой, влагой, землей, какими-то животными. Глядя на темную громаду Зайцева дома, Никодим внутренне присвистнул: вовсе он был не похож на утлую избушку («лубяную», машинально подумал он, заодно опознав источник стереотипа), рисовавшуюся ему в воображении: был он кряжистый, каменный и совершенно безжизненный на вид, как и ближайшие его соседи, только у третьего или четвертого по счету дома светились окна и слышались от него повторяемые гаммы. «Вот преимущество уединенного жилья, — проворчал Заяц, возясь с ключами. — В городе ей бы давно голову оторвали за ночные экзерсисы, а тут бренчит, бренчит, бренчит. Тогда подождите, пожалуйста», — обратился он к шоферу. — «Охотно, шеф. Я пока дымком потравлюсь, если оставите». Заяц протянул ему портсигар, откуда тот, аккуратно стараясь не задеть пальцами мундштуки, вытянул одну папиросу: «Наше вам». Дверь щелкнула и распахнулась, щелкнул выключатель. Заяц с Никодимом, щурясь от яркого холодного света, прошли внутрь.
Внутри дом казался еще больше, чем снаружи: они стояли в огромной прихожей, пол которой был выложен черно-белым кафелем, напоминая гигантскую шахматную доску; стены от пола до потолка были забраны книжными полками, между которыми с трудом была втиснута небольшая вешалка с висевшими на ней какими-то непритязательными плащами и чуть ли не шинелями. Судя по одежде, Заяц жил один, но вряд ли он самостоятельно мыл это футбольное поле: значит, есть прислуга, — упражнялся Никодим в дедуктивном методе, вспоминая заодно официантку из «Тунца»: знала ли она, расточая свои милости, что пожилой любитель кальвадоса не так прост, как кажется? Впрочем, сам любитель тем временем освободился от пиджака, пристроив его на тремпель, и жестом пригласил Никодима вперед. Следующая цепь светильников вывела из темноты длинный коридор, тоже с книжными шкафами; пройдя по нему несколько шагов, они повернули вправо — вероятно, в гостиную или библиотеку: здесь тоже были книги, но кроме них — камин, два кресла и пышный ковер на полу. Над камином висела картина — молодая женщина, смутно показавшаяся Никодиму знакомой, стояла в длинном белом платье на фоне романтических руин. В углу комнаты высилась деревянная полированная радиола на тонких ножках с большой надписью «Strassfurter». Заяц со старомодной учтивостью усадил Никодима в кресло, осведомившись, что тот будет пить. — «Кальвадос, конечно». — «Отличный выбор, как говорят в рекламе», — отвечал тот, отправляясь в темноту к живительному источнику.
Никодим сидел в мягком удобном кресле, глядя в темное жерло холодного камина и физически ощущая скорость, с которой вдруг двинулась его жизнь: новые знакомства, события, — мысли так захватили и повлекли его, как будто он попал в поле притяжения силы, которая легко преодолевала сопротивление его собственной воли. В детстве он читал в книжке про животное по имени муравьиный лев, которое роет специальные охотничьи воронки правильной формы, а само, зарывшись в песок, прячется на самом дне. Раззява-муравей, спешащий по своим делам, попадает в эту воронку и скатывается по ее стенке вниз, поскольку не может ухватиться лапками за податливый песок, — а внизу его уже поджидает хитроумный инженер. Никодим тогда недоумевал: для муравья песчинки должны быть по размеру как для нас арбузы — неужели так трудно было бы выбраться из арбузной воронки? (И, кстати, каждый раз, проходя в детстве мимо бахчевого развала, охраняемого сизоусым продавцом, он прикидывал — можно ли забраться вверх по этой куче.) Сейчас же Никодим, сам почувствовавший эту силу притяжения, отличную от привычной земной (прежде всего тем, что она была персонифицирована, действуя избирательно только на него), вчуже сочувствовал несчастному перепончатокрылому. Вернувшийся Заяц прервал его мысли: в руках у него был поднос с пузатой бутылкой и двумя рюмками, а под мышкой квадратный конверт без надписей.
Поставив поднос на столик (причем конверт был предусмотрительно убран подальше) и разлив чайного колера жидкость по рюмкам, он обратился к Никодиму: «Это было еще до того, как Шарумкин ушел в полный затвор. Как-то он оказался на радио в прямом эфире, где обсуждалось что-то… то ли книга новая, то ли спектакль. Был так называемый круглый стол — когда сидят несколько граждан за действительно круглым столом, а перед каждым свисает микрофон, и они в этот микрофон что-нибудь чинно говорят. По сигналу ведущего. Предполагалось, что Шарумкин там посидит, потом, по его собственному выражению, что-то прошамкает про спектакль и уйдет. Но все пошло немного не так. Сейчас оцените. Это первый раз вы услышите его голос?» — «Да». — «Ну, значит, волнующий момент и все такое. Выпейте рюмочку. Может, закусить?» — «Нет, спасибо. Давайте послушаем лучше». Заяц, согнувшись, что-то делал с радиолой, бормоча про себя. Наконец под руками у него что-то щелкнуло и зашипело, раздался маслянистый баритон «...в этой стране большую часть времени считали, что мы знаем все, на что способны наши доморощенные талейраны с меттернихами» («Это не он! — суфлерским шепотом проговорил Заяц. — Слушайте, слушайте»). «Но, признаться, эта новость могла бы вывести из себя даже ко всему привычного наблюдателя. Общим местом считается, что мы отстаем не только от Европы, но даже и от Северо-Американских Соединенных Штатов на пятьдесят, а кое в чем на сто и более лет, но тут уж поневоле задумаешься, не приписать ли к этим числам еще по нулю — тому самому нулю, который представляет собой наиболее выразительный символ того, что означает в культурном, экономическом и прочих смыслах наша богоспасаемая держава». «Немного нервно, но убедительно, — проговорил жеманный женский голос с несколько мяукающими интонациями, принадлежащий, видимо, ведущей. — А что думает по этому поводу наш сегодняшний молчаливый гость, писатель Шарумкин?» Тот, очевидно, сначала сунулся поближе к микрофону, так что первые слова его слились в какой-то нечленораздельный
— Ну как? — спросил Заяц с таким горделивым выражением лица, как будто он сам имел прямое отношение к запечатленному на пластинке.
— Неплохо, — осторожно отвечал Никодим. — А что стало с этим, которого побили?
— Да ничего, как с гуся вода. Встал, отряхнулся и дальше пошел. Некоторое время писал всюду доносы на Шарумкина. Вот, кстати, удивительная вещь — отчего интеллигенты так любят писать доносы? Ведь в гимназиях, где мы все учились, фискалить было всегда тяжелым непрощаемым грехом, в университете тем более. А как вырос и пошел по прогрессистской линии — все бывшие принципы забыты, поскольку в деле борьбы с инакомыслящими нет компромиссов. Доносы, доносы, доносы — мне рассказывал один знакомый из архива жандармского управления, который ведает там картотеками, что после каждого заседания прогрессистского кружка одна половина собравшихся пишет донос на другую половину — дескать, были такие-то, говорили то-то. А уж если новый журнал образуется, так там чуть не очередь выстраивается — доносить, о чем на собраниях будет говориться. А чего там доносить — и так все понятно: ах, какая Россия ужасная и неизящная, надо ее разделить на части и позвать варягов управлять.
— Так значит, они не опасны, если полиция про все знает?
— Нет, это заблуждение. Это все кажется детскими шалостями — вроде как стоит пять минут на них посмотреть и их послушать, так проникнешься таким рациональным отвращением, что никогда не сможешь воспринимать их всерьез. Это на самом деле не так: вы видели когда-нибудь дерево, пораженное жуком-типографом?
— Не знаю. Нет.
— Это маленький такой жесткокрылый. Он вдруг начинает плодиться раз в несколько лет, обычно на фоне каких-нибудь катаклизмов, вроде засухи или, наоборот, сильных дождей. Сами по себе они неопасны, но они откладывают яйца, из которых вылупляются личинки и залезают под кору деревьев, обычно хвойных. И начинают, натурально, рыть ходы под корой и пить сок этого дерева. Внешне это сперва никак не заметно: стоит ель огромная, сто лет стояла и еще сто простоит. И вдруг одномоментно, без всяких других симптомов, она начинает желтеть, желтеть и умирает. Вы только вдумайтесь — маленькие червячки, в несколько миллиметров, и погубили огромное дерево, которое сто лет росло. Вот так и тут: все это накапливается понемногу — они ходят, пишут, агитируют, вербуют себе новых сторонников — и так исподволь меняется уже само настроение общества. Если все время, день за днем, повторять, что Россия хуже всех стран, что русские самый бестолковый народ, что ничего они не могут сами решить, что цесаревич в маразме, а министры сплошь упыри и коррупционеры, — рано или поздно это станет общим местом, нулевым координатом? И заметьте, что еще десять лет назад… впрочем, вы были дитятей. Да. И главное, все они на вид такие умные, привлекательные, праздные, что поневоле хочется им подражать — если не в образе жизни, то хотя бы в мыслях. При этом для многих из них это чужие мысли, заемные, но у нас ведь чем больше в какой-то среде говорят о свободе, тем более там склонны к деспотизму. Интеллигент выбирает себе одного вожака и дальше слушает его беспрекословно, все делает, как ему скажут: это в его представлении и есть безграничная личная свобода. И он не понимает, что его поведение самоубийственно — если они (о чем они втайне все мечтают) дождутся какого-нибудь трудного момента — войны или неурожая, так что смогут поднять народ на революцию — народ же первый их развесит по столбам. Кроме, конечно, Ираиды, которая или успеет ускользнуть в свой замок в Нормандии, или в крайнем случае возглавит восставших. Впрочем, заболтался я, а возница ваш тем временем, наверное, заскучал. Давайте еще по рюмочке, по папироске — и я вас отпущу. Знаете, я подумаю еще, как бы попробовать найти Агафона. Может быть, все-таки деревня. Не знаю, впрочем, как ее отыскать, это где-то в Псковской губернии, кажется.
— Не Шестопалиха? — спросил Никодим, повинуясь вдохновению.
— А почему вы так думаете? — Заяц посмотрел на него с интересом.
— По странному совпадению…
В эту секунду прозвенел дверной звонок. «Вот свинья», — пробормотал Заяц, заозиравшись как бы в поисках, куда спрятать Никодима. Тот вывел его из затруднения, спросив, где нужник. «Направо по коридору, первая дверь слева», — ответил тот и пошел открывать.
Открывшееся за дверью помещение можно было назвать нужником только с намерением оскорбить: скорее уж оно вызывало ассоциации с каким-нибудь гротом «Изнеженное уединение» в дворцовом парке: с двумя окнами (впрочем, применительно к гению места зарешеченными), сверкающим кафелем и исполинской ванной на гнутых когтистых лапах. Здесь висела картина, изображавшая ту же красавицу, что и в гостиной, стоящую в той же позе у тех же руин — но совершенно обнаженную, включая со школярским усердием выписанные подробности, которые художник Возрождения все же задрапировал бы — не краем туники, так стеснительно разросшимся плющом. По странной прихоти сознания именно в таком виде Никодим без труда узнал ее — это была секретарша профессора Покойного, белесоватая мышка с накрашенными губами (которые, между прочим, оставались столь же яркими и на картине). «Ишь, старый потаскун», — подумал уважительно Никодим, исполнив задуманное и выходя обратно в коридор. Гостиная была пуста, но из-за угла прихожей доносились какие-то всхлипы. Тревожась помешать сцене, которая могла оказаться неловкой, Никодим отошел к камину, вглядываясь в портрет. Вдруг почудилось ему, что кто-то его позвал. Он вышел и повернул в прихожую: Заяц лежал на полу скрючившись, спиной к нему, и из-под него быстро расплывалась темная лужа крови.