Грифоны охраняют лиру
Шрифт:
По оформлению подъезда видно было, что тут ожидается встреча людей с активной гражданской позицией: вся входная группа была затянута гирляндой из розовых воздушных шариков. Этому символу было уже лет двадцать: один из легендарных вождей прогрессистов, давно уже, впрочем, вышедший в тираж и вытесненный из дела молодыми соратниками, любил эффектно заканчивать свои речи, со словами «вы знаете, что делать», протыкая воздушный шарик иголкой с громким хлопком: так он намекал на особенную уязвимость Наследника Цесаревича, страдавшего потомственной гемофилией, — якобы любой укол, самый легкий, мог сделаться для него фатальным, так что долг каждого честного человека (поясняли его последователи) — при первой возможности такой укол нанести. Впрочем, несмотря на воинственную риторику, каждый раз отзывавшуюся согласным гулом слушателей, Наследник до сих пор здравствовал в своем швейцарском поместье, как, собственно, и сам пылкий трибун, доживавший свой век в деревенском доме где-то в Перхушкове. Традиция же осталась, так что розовый воздушный шарик сделался на некоторое время непременным символом протеста. Впрочем, Ираида, несмотря на военное прошлое (а может быть, напротив, благодаря ему), громких звуков не любила и лишний раз хлопать шариками не позволяла,
Даже объединенный звук нескольких лопающихся шариков не произвел бы на Никодима ошеломляющего действия, испытанного им от пылкости, с которой был встречен Краснокутский. Сперва швейцар, весь в каких-то галунах, похожий на вице-короля небольшого государства, расплылся в заискивающей улыбке со словами «Илья Андреевич изволили-с…» — остаток фразы потонул в протяжном визге некой краснощекой барышни, бросившейся Краснокутскому на шею, так что он вынужден был покачнуться, как вяз под порывом урагана, но все-таки мужественно устоял, опираясь на костыли. Со всех сторон вдруг тянулись к нему какие-то лица, наперебой что-то твердящие, так что Никодим, чтобы не быть от него полностью оттесненным, вынужден был по-простецки ухватить того за рукав. Немедленно часть отраженного блеска досталась и ему: «в альбомчик мне сделаете-с запись?» — спрашивал у него сморщенный старичок с желтыми комками в уголках воспаленных глаз, заглядывая искательно в лицо. «Ах, отстаньте от него, Фелициан, — сказала брезгливо какая-то дама с усиками, оттирая старичка, — видите же, что коллега тревожится перед сценой». Никодим счел за благо помалкивать.
Места их были в шестом ряду партера, слева. «Мне сегодня ничего вручать не собираются», — протянул Краснокутский с явным сожалением: в практическом смысле это означало, что не нужно будет, путаясь в костылях и задевая колени соседей, неловко пролезать к центральному проходу под завистливыми взглядами других участников церемонии. Зал был почти полон: блеск бриллиантов (по всей вероятности, фальшивых) соперничал со сверканием вполне натуральных лысин; звуковым фоном был натуральный гул, складывающийся из сотен отдельных реплик и производящий мнимое впечатление глубокомыслия. В нескольких рядах от них показалось, кажется, знакомое лицо: мелькнули вдруг бритые брыли профессора Покойного рядом с какими-то бледными обнаженными плечами.
Никодим оглядывался со странным чувством мореплавателя, открывающего неизвестную страну — еще совсем недавно он не подозревал о существовании всех этих людей (а они о нем — до сих пор), что не мешало этой жизни двигаться независимо от наблюдателя. Человеческой природе свойственно считать невидимое несуществующим, представлять мир как конгломерат актеров, начинающих спектакль лишь в присутствии заинтересованного лица, а все остальное время пылящихся в оцепенении; ныне это было ощущением второго порядка, поскольку живые куклы, ожившие под Никодимовым взглядом, изображали ожидание нового, высшего спектакля — и от этого, если бы он пустил свои мысли в соответствующем направлении, голова бы пошла кругом. Впрочем, если он о чем и думал, так это о том, что большая часть собравшихся знают о его отце больше, чем он сам, а кое-кто — да по всей вероятности многие — был с ним знаком или, по крайней мере, видел его живьем. Что-то в этом было от тоски последнего представителя разорившегося рода, инкогнито приезжающего с экскурсией в открытый для посещений фамильный замок: он бродит с толпой досужего народа по анфиладам и лестницам, смотрит брезгливо на красные канатики, препятствующие публике присесть на бабушкину софу, и тоскует о несбывшемся.
Тем временем прозвенел звонок, свет медленно потух, и разошелся занавес, за которым обнаружился длинный стол с сидящими за ним, — публика, хоть и готовая к театральным эффектам, негромко ахнула. Краснокутский торопливым шепотом стал представлять тех, кто был на сцене: Никодим, болезненно чувствительный к чужой телесности, внутренне поежился, почувствовав его теплое дыхание на своей щеке, но пахло от него не обычным человеческим нутряным запашком, предвестником будущего тления, а чем-то мятным, вероятно, он успел сжевать какую-то пастилку или леденец. Пока невидимый оркестр играл что-то бравурно-мрачное, собравшиеся на сцене лица сидели почти неподвижно, смотря прямо перед собой и как будто позируя для будущей коллективной фотографии, а то и монументального полотна. Слева, как бы прикрывая товарищей от возможного нападения с фланга, сидел здоровяк с явным избыточным весом; на его крупной голове выделялись небольшие усики, бывшие, очевидно, предметом его особенной заботы — аккуратно очерченные, с нафиксатуаренными, загнутыми вверх кончиками. Был он похож на типичного гуляку с картин фламандской школы, что явно осознавал, почитал для себя лестным и подчеркивал костюмом: помимо какого-то среднеевропейского архаического камзола, носил шляпу с широкими полями и пером, которую в эту минуту мял в руках. Как пояснил Краснокутский, он был драматург, писал авангардные пьесы с долгими диалогами, самая известная из которых была про сиамских близняшек, которых немилосердная природа срастила так, что они не могли друг друга видеть, — и как они целыми днями обсуждают разные явления и события.
Рядом сидела старушонка самого затрапезного вида с жидкими волосами, собранными в пучок; в руках у нее было какое-то рукоделие — не то штанина будущего младенческого костюмчика, не то уже наполовину готовый шарфик; время от времени она начинала неумело тыкать в него спицами, скорее стараясь округлить образ заботливой бабушки, нежели действительно созидая что-то шерстяное. Это оказалась знаменитая -ская, о которой Никодим слышал, и не раз: в далекой юности она (первый, но не последний раз в жизни) поставила не на ту лошадку, примкнув к какой-то из красных банд и оказавшись в результате в агитпоезде Троцкого. Прославилась она неистовой, выдающейся из ряда даже для тех неаппетитных лет словесной жестокостью, которой наполнены были юные ее воззвания, в каковых предлагалось не только расстреливать оппонентов, как бешеных собак (к этим оборотам читатели привыкли еще в 1910-е), а предписывались значительно более изощренные мучительства с выкалыванием глаз, отрезанием ушей и прочим в этом роде. Одним из главных ее художественных приемов было обращение к сыну-младенцу, которому она, с одной стороны, обещала безмятежное детство в стране, основательно прореженной от врагов, а с другой — выражала явственную
Следующее место занимал гражданин с кожей иссиня-черного цвета. Был он непременным участников всех освободительных литературных мероприятий, поскольку, с одной стороны, демонстрировал широту взглядов организаторов, начисто лишенных каких-либо национальных предрассудков, а с другой, придавал им некоторое международное измерение. На всех такого рода собраниях он угрюмо молчал, лишь иногда рисуя в блокнотике стайки очень похожих попугаев: очевидно, таким образом сублимировалась его тоска по родине. К литературе он, насколько известно, отношения не имел, а по-русски практически не понимал. Откуда он взялся — никто, кажется, не помнил.
Дальше сидели до сих пор неразлучные Косяченко и Степанов-Зарайский, уже известные читателю: проведенные вместе годы сделали их странно похожими друг на друга. Это не было внешнее сходство: поэт был морщинист, пузат, тяжеловесен и больше всего похож на обряженного в костюм престарелого бульдога, а его подруга, напротив, миниатюрна и худощава, напоминая скорее птичку. Их тождество, ощущаемое сразу, но видное лишь по размышлении, заключалось в умелом взаимодополнении, которое подобрала для них природа: там, где у него был сплюснутый нос боксера (хотя спортом он отроду не занимался), у нее красовался длинный, сужающийся к кончику клювик; он был лопоух — она, напротив, гордо носила пару миниатюрнейших ушек, чей почти кукольный размер был дополнительно подчеркнут тяжелыми серьгами цыганского золота, которые зримо их оттягивали. Одеты они, впрочем, были похоже — во что-то военно-камуфляжное, как будто только что на секунду завернули с передовой, чтобы отчитаться перед собранием и немедленно двинуть обратно.
С правой стороны сцены тоже сидело шестеро или семеро человек, но взгляд Никодима как остановился на сидевшей посередине Ираиде, так и не мог двинуться дальше. Замолчал и Краснокутский, тоже, очевидно, созерцая ту, в чьих руках находилась до известной степени его судьба — как и любого, чьи занятия были связаны с изящной словесностью. Во внешности ее не было ничего демонического: блондинка с правильными русскими чертами лица, довольно длинными волосами, спускающимися на плечи; в тяжелых очках (Никодим знал уже ее маленький секрет). Странным казалось мнимое безволие ее рта и подбородка — как будто она собиралась что-то сказать, но передумала; решила, обидевшись, поджать губы и вновь передумала. В отличие от остальных, повиновавшихся после первой пары минут неслышной команде «вольно» и слегка расслабившихся, она как будто продолжала позировать: держалась твердо, выпрямившись, явно прижимаясь лопатками к спинке стула, так что ее немаленькая грудь хорошо очерчивалась под строгим, явно дорогим костюмом. С простотой и строгостью облика контрастировало обилие бриллиантов, вспыхивающих отраженными искорками: на серьгах, в подвеске на груди, на кольцах, — Никодим сперва подумал, что особенно проинструктированный осветитель занимается тем, что заставляет их сверкать, потом усомнился, потом заколебался в сомнении. Руки она сложила на столе, взяв пальцы в замок; смотрела куда-то поверх голов, слегка улыбаясь как будто своим мыслям.
Она же и разорвала продлившееся несколько минут молчание: подняла вдруг резким движением левую руку и щелкнула пальцами — мгновенно из-за кулис справа выскочил какой-то высокий, нескладный, голенастый, в полосатом пиджаке и подбежал к ней с микрофоном, волоча за собой провод. Ираида взяла его левой рукой, кивком отпустила ассистента и поднесла микрофон к губам — таким мягким и грациозным движением, как будто это был не микрофон, а рожок мороженого, — и столько было в этом жесте предвкушения будущей неги, что Никодим немедленно поддался сопереживанию. «Добрый вечер, дорогие мои, — сказала она негромким мягким голосом, и зал мгновенно затих: сила владения аудиторией была в ней невероятная. — Сегодня мы собрались здесь узким кругом, только друзья и единомышленники, чтобы немного почитать и послушать хорошие стихи, поговорить о них и поблагодарить кое-кого из наших близких. Думаю, что вы не заскучаете, а если вдруг так — что ж, я заранее прошу у вас прощения». Зал отозвался сумрачным гулом в том смысле, что точно не заскучает. «Тогда давайте не будем терять времени, а попросим выступить нашего милого, нашего знаменитого Димитрия Тиграновича». Никодим никогда не слышал о знаменитом Димитрии, но, вероятно, он был единственным здесь невеждой, поскольку вокруг раздались рукоплескания и даже крики «браво», не стихавшие, пока маленький, лысоватый, с удивительно свирепым лицом сочинитель выбирался из своего ряда и торопливо шел к сцене. Краснокутский вновь зашептал, хотя в приветственном шуме большей части слов было не разобрать; Никодиму послышалось «освежевал» или «он не желал», но переспросить он не успел, поскольку сзади зашикали. Поэт тем временем вскарабкался на сцену, встал в подобие фехтовальной стойки и начал: