Губернатор. Повесть и рассказы
Шрифт:
Счастливый! А я вот, понимаешь, проигрался в пух и прах. Шурка три креста вперед давал и все-таки выиграл. Он, подлец, за лето в своем Белгороде насобачился, и теперь житья нет православному народу. С маркером, понимаешь, так на так играть берется… Каково?..
И Славов делал круглые глаза.
…Давно уже смеркалось, шестой час идет, а Маруси еще нет. Я хожу по ее комнате и жду. Вот комод, вот стол, книги. Так же, как и у меня, висят юбки, кофточки… Ее умывальник, мыло, — недавно начатое, с чуть стершимися буквами. Полотенце с кружевной
Слышу, как в хозяйской комнате пробило семь, потом половила восьмого. На улице и в окнах магазинов давно уже горят огни. Ко мне приходила Дарьюшка, — ей, видимо, скучно, и лень, для нее совершенно необычная, чувствуется во всех ее движениях: должно быть, кости ломит.
— Что ж впотьмах-то сидишь? — спрашивала она. — Самовар ставить надо бы… Нету барышни-то…
— Нету! — отвечал я. — Пусть уж будет восемь… Авось подойдет…
— Засиделась, поди, где-нибудь…
— Да, конечно…
Дарьюшка начинает зевать и крестить рот. Сейчас начнутся воздыхания о грехах.
— Нравится тебе барышня-то? — спрашиваю.
— Ндравится, очень! — тепло говорит Дарьюшка. — Прямо редкая барышня! И тебя любит… Очень, ей-богу!.. Утром-то уходит и говорит: «Вы уж не будите его, Дарьюшка». Это тебя-то, лешего… «Пусть, грит, поспит…» Ну, пусть, думаю… Да-а… Там сахар у тебя вышел… Купить бы пока что, а то ведь лавки-то запрут, будешь чай несладкий пить…
…А что, если все, что было, — шутка, каприз? Что, если она все-таки, несмотря на все уверенья, любит малюсенького?.. И слезы подступают к горлу, и дышать становится мне трудно.
Против моего окна горит газовый фонарь, и светлая полоса простыней легла на пол комнаты, задела стол, угол какой-то книги, ножку дивана. Заиграл на цитре Аким Исакыч. Принесли мне письмо. Долго держал его в темноте, — и руки дрожали: не от Маруси ли? Потом чиркнул спичкой, посмотрел на адрес: из дому, рука отца. Зажег свечу. Рассеянно пробежал по кривым строчкам. Пишет старик: «все благополучно, желаю тебе быть здоровым, в делах твоих — скорого и счастливого успеха, все дома живы и здоровы, в городе — новость: чуть не подрались на дуэли Абрамов и Санденцкий, поссорились на любительском спектакле у Евдокимовых. Вторая новость: в архиерейской церкви повесили новый колокол, весом 553 пуда, гудит на весь город и даже, уверяют, в Михайловне, за 8 верст, слышно»…
И опять пришла Дарьюшка.
— Ну, голубь, — сказала она, — будешь пить чай — пей, а то я спать лягу… Знать, заночует где-нибудь барышня-то…
— Спи!
Ночь. А Маруси еще нет.
Я опять иду в ее комнату, стою возле стола и говорю:
— Маруся! Милая! Я люблю тебя. Ведь только же утром, сегодня, ты целовала меня! Где ты? Неужели ты забыла меня? Неужели ты теперь смеешься надо мной?
У меня звенит в ушах, а это, по приметам, значит, что кто-нибудь думает в эту минуту о тебе.
Темно. Квартира спит. Даже у Акима Исакыча
— Ну, вот и я. Здравствуй, мой дорогой! А я где бы-ла-а… И протянет это: «была-а…»
И вспоминается мне почему-то ее вопрос: «Ты на кого похож: на отца или на мать?» Вспоминаются ее глаза, горевшие так, как никогда не умеют гореть синие, лучистые…
…Рассвет. Медленно, медленно, как бледный цветок, разворачивается из темноты утро. Погас фонарь на тротуаре, и комната сделалась серой. Опять у порога стоит Дарьюшка и широко зевает:
— Да ты не раздевался, что ли? Дурашка! Перестань, выкинь из головы думы-то! Ну, заночевала у подруги, — что за беда! Какой вы, ей-богу, народ, мужчины… Хотите, чтобы стой вот перед тобой, как лист перед травой… И гляди в твои шары… Да… Спят еще все: давать самовар аль погодить?..
И опять день, — солнечный, яркий… Идет снег… Извозчики на санях, и верхи их шапок запушены белым…
Заходил Славов… Звал в «Маньчжурию».
— Маруся! Где же ты?..
Вот опять ползет вечер, и опять будет ночь, длинная, как перед казнью…
И опять утро…
Из зеркала глядит на меня чье-то чужое, постаревшее лицо, с широко открытыми, неморгающими глазами… Обострившийся слух слышит каждое движение, каждый шорох в квартире.
— Надо полиции заявить: пропала Марья Константинов-на-то, — в коридоре хозяйка.
— И куда это она? — горюет Дарьюшка.
— Вещи, все-таки, — продолжает хозяйка, — как-никак… Оно, конечно, может, и уехала куда, а может, и случилось что… Оформить дело нужно…
Перед вечером она надела шубу, шапку, натянула вуаль, пошла, проходила минут сорок и, вернувшись, сказала:
— Фу! Запыхалась! До участка-то далеко, а в участке народу — пушкой не пробьешь… А тут еще суета: какого-то генерала, сказывают, в городе убили… Ну покамест туды^ сюды, — околоточный сказал: «хорошо… дело видно будет…»
…Затоптались в коридоре… Какая-то толпа… Какой-то голос…
— Здесь жила Ольга Солнцева?.. Ольга Петровна Солнцева?
Испуганная хозяйка отвечает:
— Никакой у нас Ольги Солнцевой, ваше благородие, нету. Вот здесь из типографии живет, здесь — студент Императорского университета, здесь вот — барышня Марья Константиновна, исчезнувшая… Больше никого нет…
— Марья Константиновна! — грубо передразнивает ее тот же голос. — Хорошая Марья Константиновна, чтоб ее…
— Ничего в комнате не трогали? Все как было?
— Вот вам святой крест… Ни-ни… Ни капельки… Как ушла, прислуга, конешно, прибравши комнаты, постель. Прислуга у меня старая, Дарьюшка, — вот она…
— Птичку вы у себя держали!
Зашумели в Маруси ной комнате…
— Ага! — заговорил какой-то до сих пор неслышный тенорок. — Чаек это у ней, сахарок… Посмотрите-ко, Евграф Иванович: чаек это у ней, сахарок…