Хлеб
Шрифт:
Еремеев строго спросил у Шевчука, о чем речь, тот указал на С-80. Секретарь черкнул что-то в блокноте, вырвал листок. Шевчук подозвал Ефима:
— Голобородько! Бери моего Воронка, гони в МТС. На одной ноге!
Ефим, нахлестывая жеребца, укатил.
— Товарищ секретарь райкома! — рапортует Вадим. — Вот обязательство нашей целинной комсомольско-молодежной бригады. Поднять тысячу гектаров целины, всю старопахотную землю засеять в лучшие сроки, получить по пятнадцать центнеров зерна с каждого гектара! — Он
— Хорошо, товарищи. Замечательная вы молодежь, душа радуется. Верим вам, не подкачаете. Обязательства опубликуем. И во всех бригадах проведем такие мероприятия. Дай-ка!
Он взял у Вадима тот ком.
— Присягай и ты, Нестер Иваныч!
— Мне зачем, мы шестой десяток с ней женаты… Нацелуюсь, как на горку, под ковыль.
— О чем думаешь, человече! Да на тебе самом еще пахать можно!
— Разрешите начинать? — спросил Вадим. Шевчук кивнул. — По машина-ам!
И вот ведь гипноз торжественности — хлопцы не пошли, побежали к тракторам! Взревели пускачи, агрегаты разошлись по загонкам, потянулись по серому ковылю первые борозды.
— Шустрый малый, — сказал Шевчук Еремееву про Вадима. — Здорово школит их.
— Ты за питанием тут проследи, все-таки москвичи…
Пошли к загонкам.
Вскоре Голобородько привез на взмыленном Воронке желанные запчасти.
— Бачь, яка вона сила — агитация! Каже Вадим — и точно, — восхищался Борис.
— Теперь всю посевную икать будешь, — сказал Ефим.
— Чего це?
— А тот, у кого отобрали, поминать тебя будет.
Мы с Ефимом отправились к своему агрегату. Он походя наставлял:
— Махну так — заглубляй, начальство едет. А так — выкручивай, будем норму делать.
— Забракуют.
— Так надо по-хозяйски, не с краю. В середку разве только ваш Вадим полезет, этот ушлый.
6
День за днем. Рассвет — закат — пересмена. Пять бегущих из-под отвалов лент земли, от которых не избавишься и во сне, бегут перед глазами. Обед в степи из едва обтертых алюминиевых плошек. Пыль и вечное желание спать. Вот что такое посевная!
Помню холодный рассвет. К заправке подъехали еще с фарами. Ефим заглушил. Пыльные донельзя, бледные после рабочей ночи, побрели на пустынный стан. Один Кучум на посту, ластится. Я тронул сосок умывальника — ни капли, с вечера выплескивали. Да и неохота мыться. Ефим пошел пошерудить на кухне, наскреб холодной картошки с салом, принес две миски. А я уже повалился, как был, на свою полку вагончика — не поднять век…
На седьмой, кажется, день я решил: конец. Пойду куда глаза глядят, лягу у лесополосы — и пусть делают что хотят, лишь бы не дышать пылью, не видеть этих лент. На десятый представилось, что я — это не я. Меня нет, а встает, ест картошку или галушки, помогает Ефиму заправить, садится на плуг какая-то ходячая
Это и значило, что самое страшное позади, что я не сбежал, не разревелся, не умер, а просто стал врабатываться.
Ватник мой потерял цвет, вид, теперь и он оставил бы на стене пятно. В перекур выбиваю его, вытираю мазутные следы.
— Это ты зря, — замечает Ефим. — Вон там есть озерко, вода щелочная. После сева бросишь — все отойдет.
— А как доставать?
— Я не достаю. Лучше новую. По две в год, а что ты думаешь? Потому и не забогатею. А ты чего трактора у меня не просишь? Другой бы уже фуговал.
— Научи.
Он научил. «Скорость переключать… Это — газ. А так — поворот, лево — право». Без избытка отваги я сел в кабину — один, Ефим остался! — и тронул по загонке. Мне удавалось держаться борозды, и я стал радоваться: вот первый раз, а все ладится. Но трактор вдруг заглох! Сразу и намертво.
Я полез в двигатель — нигде не течет. Большего установить не мог. Насилу дождался Ефима. Он тронул одно, другое, глянул туда, сюда — и сокрушенно плюнул:
— Хана. Компрессию потерял. Как же это, паря?
Об остальном вы догадываетесь. Он дал мне ведро и наказал:
— Бежи в МТС, найди завскладом, скажи — Голобородько Ефим прислал за компрессией, нехай даст по совести.
Я побежал, холодея от страха за содеянное. Кладовщик бесстрастно глянул на меня поверх очков и, кряхтя, набросал в ведро каких-то ржавых кусков железа.
На обратном пути, мокрый как мышь (килограммов тридцать весила проклятая компрессия!), я увидел Вадима. Он замерял пахоту, но не пешком, а, хитрец, верхом, вертя рукою сажень. «Ты чего?» — «Вот… компрессия… потерял, понимаешь… Ефим за новой послал…»
Он слез с коня, приподнял мою ношу — и закатился от хохота.
— Не смей выбрасывать, слышишь? И не вздумай заводиться!
А вечером на стане только и разговору было, что о моей компрессии! Стояла она (то есть оно, ведро) на обеденном столе, и любой мог приподнять. Улыбался даже пессимист бригадир: даже тетя Даша не ворчала. Такой розыгрыш считался чем-то вроде крещения.
— И долго он набирал тебе? — длит удовольствие парень из местных.
— Со всех углов, — подыгрываю им. — Я думал — в разобранном виде…
Новый взрыв!
— Когда приспичит — на любую готов, — Ефим.
Право ж, один Кучум не острил. Впрочем, разрядка так была нужна!
— Отсеемся — неделю не встану. И кофе с молоком в постели, — мечтал Гошка, взбивая жиденькую свою подушку.
— До тысячи целины не хватит, точно, — позевывая, сказал бригадир. Не кому-то сказал, а так, в пространство, — Низинки подобрали, еще сотню наскребем, а двух сотен — нету.
— А Овечий бугор? — спросил Вадим. — Я все жду, когда ты туда перегонишь.