Хлеб
Шрифт:
Видно, наш комиссар решил отвоевать нас у Шевчука, чего бы ни стоило, хотел опровергнуть предсказанье степняка, силой попирая силу. Что ни говори, а он делал гораздо больше того, чем мог даже сам! Я гордился этим парнем!
Мы уже досевали, когда о гаснущий факел Вадима ударилась и зашипела первая капля дождя. Для Кулунды это обычно: после черной бури — дождь. Нити осадили пыль, очистили воздух, и когда агрегаты выехали на край, было уже светло, вовсю лупил грузный, щедрый дождь, по нашим лицам ползли
— Это ты их фитилем прижег, небесных канцеляристов, — сказал будто в похвалу Вадиму Ефим, — Но дня три подует такое — солярки не хватит.
— Значит, один дождь есть? — Вадим оставил без внимания намек. — Еще один — и твоего агронома…
Заржали хлопцы, как в тот раз.
— Вадим, залазь под крышу! — крикнул Сергей Нинкин, уступая ему место в кабине у Бориса.
— А ты куда ж?
— А я не сахарный! — В дурашливом восторге Сережка стянул через голову рубаху с майкой и бросился под дождь. Струи омывали его белое, гибкое мальчишеское тело, а он выделывал перед идущим трактором какую-то свою лезгинку и все орал:
Я не сахарный, ас-са,
Я не сахарный, ас-са!..
— Вот и посеяли, — вздохнул Вадим.
7
…И я впервые понял, что в сущности бездомен. С чемоданом и матрацем тащился по Рождественке.
На пороге своего дома сидел Шевчук. Точил садовый нож.
— Э, целинник, чего не здороваешься? Или у вас только с начальством положено?
Я подошел.
— Это я тебя тогда?.. Не серчай, то вгорячах.
— Нестер Иванович, мы не хотели, чтоб так вышло. И Вадим не хотел.
— А что я его не вижу, Вадима вашего?
— Его взяли в райком комсомола.
— Уже?
— Он и в Москве был на комсомольской работе…
— Куда ж вас теперь?
— В клубе пока будем.
— Хозяева, бить их некому, — возмутился Шевчук. — Надо ж вас по домам разобрать, что ли. Ну, ты пока заходи, заходи.
Я поставил чемодан на порог.
— Нюра! — позвал он. Вышла жена его, гренадерского вида тетка. — Вот друг-целинщик зашел. Пылюку в полях они развести успели, а помыться негде. Баню истопи.
Пьем чай на кухне у Шевчука. После бани на шее у меня, как и у Нестера Ивановича, полотенце. От меня пар валит, как от каменки. Тетя Нюра возится у русской печи.
— Нет, тут прожить дороже. Катанки тебе надо на зиму? Клади триста, — считает Шевчук. — Полушубок, шапку, рукавицы — еще шестьсот. Сапог две пары, если на механизации.
— А пропитаться, а яблочко ребенку? — добавляет тетя Нюра. — Женатый, поди?
— Нет.
— Холостой, выходит.
— Нет.
— Да как же это у вас? Разведенный, что ли? — удивилась
— Знакомая есть. Невеста, — Я впервые так назвал Таню.
— Да ладно тебе, следователь, — заступился Шевчук. — Иди сюда, Виктор.
Он провел меня за переборку. Комнатка в одно окно, кровать, крашеный ковер с замком и всадником, на скамейке — кадочка с китайской розой, любимым домашним цветком сибирячек.
— Сынова конурка. В училище, танкист. Можешь пока жить… Полистай, кое-что собрано, — сказал Шевчук, снимая с полки книгу. — Во, Тимирязев.
Таня сошла с поезда. Чемодан, рюкзак, тюк с постелью — вся тут. Перрончик полустанка пуст. Ждет-пождет — ни души. Подъехала походная мастерская, шофер забрал чей-то багаж.
— До Рождественки довезете? — спросила она.
— Садись.
— А далеко это? У меня денег мало.
— Я за любовь вожу.
Таня тащит вещи, они ей не под силу.
— Помогите. Мне тяжелого нельзя.
— Беда с вами. К мужу, что ли?
— Ага.
«Летучка» притормозила у дома Шевчука, шофер сбросил вещички — и был таков. Дома я был один. Выскочил — и обомлел.
— Витя, ты телеграмму не получил?
Мотаю головой.
— Вот бросила все — и к тебе.
— А… от станции как?
— Мне больше нельзя без тебя, Витя, — улыбается виновато, и я, холодея, понимаю — почему.
— Я ж писал, что жить пока негде, сам на сорочьих правах, — раздавленный происшедшим, беру ее вещички.
— Где ты, там и я.
Ввожу ее в каморку и только здесь целую в щеку.
— Я сейчас хозяйку позову. Не выгонят же, в самом деле!
Таня стала разбирать вещи. Заинтересованные событием подошли соседки. Молча стоят, спокойно изучают, с чем приехала. Самый придирчивый из таможенных досмотров. Таня от робости и закрыть чемодан не смеет.
К счастью, подоспела тетя Нюра:
— Приехала? А то Виктор все уши нам прожужжал: Таня да Таня…
8
Первый хлеб был обильным. Для нас, новичков, он был праздником, но таким, какой обязательно должен прийти, — как Седьмое ноября.
На Овечьем бугре пшеница стояла такая, о какой сибиряки говорят: «Густая — мышь не проберется, чистая, как перемытая, в солому хоть палец суй».
Я был штурвальным на стареньком комбайне Голобородько, буксировал нас Нинкин. Набрали бункер, а ссыпать некуда. Ефим останавливает:
— Зови машину!
Заученным движением поднимаю над комбайном шест со старой рубахой — немой призыв к шоферам.