Холера (сборник)
Шрифт:
И покатилось, как под горку. Ишачила на них Клавдия, ишачила, но доброго слова так и не дождалась. Вместо этого пригласил ее однажды профессор в свой кабинет:
– Вы с кем говорили о моей частной практике?
– О чем, о чем?
– Видите ли, – мнется, – ко мне вчера приходил фининспектор…
Ну не чудны ли речи? Так свату и сказала:
– Воля твоя, сват, а только невдомек мне – ты непосредственно чего хошь? Говори прямо, не обижусь.
Зыркнул профессор – и прячет глаза свои бесстыжие!
– Ах, как неприятно… Я принимаю дома уже много лет, и ни разу не было у меня осложнений с государством… И не зовите меня сватом, черт подери!
До Клавдии вдруг дошло. Делов-то!
И всякое лыко в строку. Пошила себе платьишко. А на беечку не хватило.
Понаведалась к Дусе: нет ли какого лоскутка? А в углу у ней тряпок – видимо-невидимо. Взяла прямо сверху – обтрушенная такая портяночка – потонее шелку. Разрезала, пристрочила. А вечером Илюшка прилип как банный лист: не видели мой бантик? Да вдруг как уставился на ее обнову, да как заорет, будто его режут: «Вот он, вот, что вы наделали!» Не бантик, стало быть, а батик, тряпка писанная. Крашенка по-нашему. Илюшка-то теперь в зале столовой жил, а весь его хлам валялся у Дуси. Тряпки пожалел! Ну не парень, а гриб ядовитый. И что ты думаешь? Собрал, змей, портфельчик и в ту же ночь сбежал невесть куда.
Потом-то, спустя время, пришел попрощаться – перед отъездом на юга. Устроился экскурсоводом, что ли, на берег Крыма. И для дыхалки, опять же, хорошо. Вот грех говорить – а все ж таки еврей он и есть еврей. Без мыла куда хошь влезет – скажи нет?
Да и Данилу пора было приставить к делу. Скоро семью кормить – а куда ж без прописки? Профессор предлагал взять санитаром в больницу – да слаб Данюшка, от крови мутит.
Раиса тем временем совсем перестала ноги таскать и на седьмом месяце скинула без всякого аборта, да так, что едва не загнулась. Шибко переживал Даня. Даже выпьет другой раз – жена все ж. И не углядела Клавдия – пристрастился кровиночка к зеленому вину! Так другой раз загуляет – хоть святых выноси. Однажды с похмелюги патлы себе поджег – чтоб, холера, как у Раисы были.
– А вот и мне приветик оставил. – Клавдия засучила рукав и предъявила три параллельных запекшихся рубца, словно от кошачьей лапы. – Вилкой пропахал. В рожу метил, да я закрылася… Поди, тосковал сильно. Райка-то с отцом-матерью укатила по весне к Илюхе в Ялту, что ли. В общем, пора, говорю, сваты дорогие, и мне в отпуск. Вот временно, значит, отдыхаю.
– А Данила-мастер так и будет там лютовать над этими кроликами? – злобно спросил Батурин.
Клавдия зевнула.
– Зачем. Райка, слыхать, на развод подала. Суда ждем.
– Это какого же суда? – Опытная Гришка нахмурилась. – Без детей в ЗАГСе разводят!
– А площадь? Площадь-то делить кто будет? Вот то-то. Нам чужого не надо, а и свое бережем. Ты не думай, я в контору-то эту ходила, как ее… Короце, Данюшке теперь, как Дуся померла, положена пятая цасть. Поло-о-ожена! – Клавдия прижмурила хмельные глазки и лукаво погрозила пальцем.
Я смотрел на эту простую смекалистую женщину и думал о том, как повезло Вайнтраубам, что на дворе нынче 73-й год, а не наоборот – 37-й. А то припухать бы им всей компанией где-нибудь в Коми… Конечно, миролюбиво рассуждал я, человек ищет, где лучше. И нередко за счет ближнего. Это довольно распространенное явление, кто спорит. Но кое-чего мне было не понять. Беспокоила, тяготила мою усталую душу одна вещь.
– А вот, извините, конечно, Клава… Вот просто интересно – за что вы их так?
– Да ведь как же! – Клавдия сделалась вдруг строгой и совсем трезвой. – Ты, к
– Ну я крещеный, – вмешался опять Батурин. – И что?
– А то, что все должно быть по справедливости. По нашему, по православному закону – делиться надо. А кто сам не делится – не грешно и поучить.
Сейчас я уже не совсем молодой человек и убедился, что справедливость – грабли исключительно коварные, и религия аккуратно обходит их стороной, предпочитая трактовать о любви. Справедливость же как доктрина – плод, конечно, убогого и голодного ума, который видит главное условие построения Утопии в дележке. И называет ее для красоты – справедливостью. На самом же деле никакой справедливости в природе нет, а есть одна любовь. (Как нет и утопии, а есть вместо нее кое-где, наоборот, антиутопия.) Конечно, несправедливо любить любовника больше, чем отца родного. И аналогично несправедливо кормить проголодавшегося дитятю человечиной, если под руками нет ничего другого. Однако повсеместно жизнь ставит нас перед разнообразными фактами именно многоликой любви в ущерб справедливости. Да и что такое «справедливость»? Заметьте: она неопределима! Справедливость – это… И все. Это когда…
Допустим, мы с Батуриным делимся с некоей Клавдией нашей водкой. Но разве мы поступаем так потому, что это – справедливо? Нет, просто наши щенячьи души преисполнены любви к ближнему. И тем больнее наше разочарование в нем. Теперь я – взрослый, лысый человек и ненавижу болтовню о справедливости, примерно как сладкое венгерское шампанское. А истоки этого непоправимого рефлекса – там, в Доме колхозника на станции N.
Годы службы в Советской армии вытеснили из моей памяти и Клавдию Вырину, и ее сына, и весь этот фестиваль паскудства. В стройбате, затерянном среди комариных хлябей Вологодской области, мое человеколюбие подверглось куда более циничным и жутким испытаниям. Муть о справедливости, которая еще отчасти заволакивала мой мозг, была в первые же недели рассеяна старшиной Хелемендиком и старослужащими Хабидуллиным, Хвостовым и Хопром. И лишь сугубо философский склад ума позволил мне вылежать в лазарете с желудочным кровотечением и сотрясением мозга и не удавиться перед выпиской. Я заглянул в бездны, под очко налитые коричневой жижей столь зловонной, что глубину их не представляется возможным измерить. Ну и так далее.
Окончив срочную службу и следуя в армейском грузовике до Вологды, где предстояло мне сесть в скорый поезд «Вологодские кружева», я не пел с дембелями песен Высоцкого и не испытывал радости. Одну чугунную усталость ощущал я, и зрелое лето Русского Севера почти не касалось моих органов чувств.
Как вдруг грузовик затормозил перед беленым домиком с дверью, заложенной железной скобой, – захолустной чайной, и старшина Хелемендик затрусил куда-то на зады заведения. А я обнаружил, что и улица, покрытая глубокой мягкой пылью и поросшая по обочинам лопухами, и протяжно мекающие козы, что холодно глядят на нас своими желтыми глазами, и чайная, и выкрашенное гнусной убогой краской розовое строение неподалеку – мне хорошо знакомы.
Подоспевший старшина с бутылкой крикнул, что через полчаса – проходящий из Мурманска, стоит минуту; кто спешит – вылезай! Я спрыгнул.
В дверях (все так же, на одной петле) Дома колхозника я столкнулся с неприбранной бабой в бязевом халате. Она выплеснула с крыльца грязную воду из ведра, шлепнула мне под ноги тряпку и буркнула: «Куды лезешь в сапожищах, енерал, грязюку-тко оботри! Тебе ночевать али до кукушки? Дак кукушка не обещаю, пойдет ли…» Я спросил дежурную. «Дак я дежурная и есть. Коли ночевать – то у мене белье не стирано, а ежели до кукушки, дак она уж, почитай, три дни не ходит, а ежели согласен без белья…»