Холера (сборник)
Шрифт:
– А что Клавдия Вырина – работает она теперь? Знаете ее?
– Дак знаю, кто ж ее не знает, змеюку. Съехала уж года полтора как. Домушку свою продала и в город подалася.
– Да в какой же город-то?! – Я терял терпение. – В Москву?
Видимо, идея о множественности городов была для бабы неожиданной, и она с минуту глядела на меня в растерянности.
– Люди сказывали – в город… Може, и в Москву… Слышь, а ты не от ейного ли сынка-то, часом? А то зимой вот тоже наведывался один, Клавку спрашивал. В ватнике, с чумоданчиком. Тоже с ночевой. Я говорю: белья-то, мол, нету, а он: мы без белья привыкшие. Полез за деньгами – а
– Похуже?
– Быват, бежалый человек… У нас тута часто бегають с лагерей. Дак ты не от Даньки? Вот и я гляжу: солдат, – стало быть, не с зоны. Ой, а може, ты на зоне конвоир, може, ищешь кого? Ох, Господи-сусе-христе… – Баба выпучила глаза и закусила кулак: – Чё, Данька сбежал? Точно? Ай нет?
Махнул я рукой на бестолковую и пошел, взбивая пыль, на станцию за билетом.
– Эй, солдат! – закричала баба мне вслед. – Вспомнила я! Клавка, точно, в Москву подалася! У Даньки на площади жила с им вместе! У снохи-то, слышь, площадь отсудила и жила с им, покудова хлопчик по пьянке ее не порезал, мало не до смерти!
Я ехал домой и плохо помню – с правой или с левой стороны светил мне месяц.
Мною владела сильная и уже знакомая мне дрянь, будто меня сунули мордой в бездонную коричневую жижу. Я курил вонючие папиросы в вонючем тамбуре вонючего плацкартного вагона, и такая смертельная тоска наваливалась сквозь разбитое окно всей своей ночной тушей… Я не мог проглотить эту тоску и, наверное, подавился бы ею – кабы на каком-то обугленном полустанке не вскочил в мой вагон налегке веселый дембель Батурин и не угостил меня хорошей болгарской сигареткой имени памятного сражения на перевале Шипка, где русские солдаты в очередной и не последний раз доказали братушкам свою нерушимую дружбу.
Ах, шарабан мой – американка!
Нина Акулина продвигалась по жизни толчками, от конфликта к конфликту. При почти коровьем миролюбии и повышенной тяге к стабильности авантюрность и конфликтность ее жизни убивали Нину. После каждой стычки – сперва в школе, девочкой-комсоргом, потом на работе, и с родителями, а затем с собственной дочерью, с мужчинами – невообразимым количеством мужчин (невообразимо много их было не то что в абсолютных величинах, но невообразимо много для такой испепеляющей бразильской страсти, какую мы испытывали к каждому); после прений на улице, в магазине, в метро и в общепите, после каждого мелкого скандала, который мы переживали как Куликовскую битву, как Бородино и Сталинград, после каждой ссоры и свары следовал распад нашей личности, сборка же нам давалась пропорционально возрасту – все большей кровью. К сорока пяти годам веселая и справедливая девочка-комсорг закоренела в депрессивно-истероидном состоянии.
Мужчин, да и вообще людей, склонных считать это интересной экстравагантностью, – убывало. Верный Олег соблюдал рутинное статус-кво в силу привычного чувства вины как перед Ниной, так и перед женой и в своем безрезультатном искуплении все глубже погрязал в этом адском курятнике.
Нокауты становились продолжительнее и, таким образом, реже и реже давали импульсы толчкам, методом которых
– Может, прекратишь, в конце концов, эти ужимки? – вот, собственно, и все, что мать сказала.
– Может, ты прекратишь, в конце концов, ко мне цепляться? – огрызнулась эта негодяйка, бросила куртку на пол и закончила аудиенцию. Из-под слабого косяка вывалился небольшой кусок штукатурки.
– Она еще будет, дрянь, дверьми тут хлопать! – взревела Нина, влетев в комнату к дочери, но не двигаясь дальше порога, как в клетке.
– Хватит на меня орать, понятно?! – крикнула в свою очередь, как обычно, Лиза и затрясла кулачками возле красного хорошенького лица.
– Не смей так разговаривать с матерью, нахалка! Всю душу вынула своим хамством! Слышать не могу твой базарный тон, хабалка! Не-мо-гу-боль-ше-слы-шать, с ума схожу! Нарочно, нарочно же меня изводишь, хочешь увидеть, где кончится мое терпение! В петлю, что ли, загоняешь, дрянь такая, ты меня!!
Четырехстопный этот хорей привел Лизку в неописуемую ярость.
– Замолчи! Не ори! – завизжала она, и малиновые щеки сразу сделались мокрыми от слез. – Это ты меня извела, то ласкаешь, то орешь, как ненормальная, кто это выдержит?!
– Заткнись, истеричка!
– Вся в тебя!
Нина почувствовала, как ее накрывает красной волной бешенства, когда уже ничего не соображаешь и не совладать с собой. Успела только запомнить, как сиротским движением Лизка закрыла голову локтями. А как отдирала ее руки от лица и не могла отодрать, как била по этим рукам, как вцепилась дочке в плечи и трясла ее и как швырнула на диван, и откуда взялся вдруг Олег, который гладил по лицу, профессионально поил противной теплой валерьянкой и щупал пульс, – не помнила.
Нина тихо плакала, как всегда охваченная мучительным горячим разбуханием в носу. Гундосо бормотала: вы все, все хотите от меня избавиться… А вам ведь очень будет без меня плохо…
– Дура ты моя… – вздыхает ей в шею Олег.
Тут является зареванная Лиза и включает телик. «…Состоялись сегодня в парламенте… Никогда не пустуют тысяча сто семьдесят три спортивных сооружения… Клянусь, я убью негодяя! …заявил в заключение Хасбулатов».
– Лиза, ради бога…
– Лизочка, мама же просит!
– Но я только хочу посмотреть!
Олег выдернул шнур из розетки.
– У себя дома командуйте! – шалея от храбрости, отомстила Лиза.
– Потому что не понимаешь по-человечески!
Лиза остановилась в дверях. Ужасная и острая, «как лезвие бритвы», фраза сложилась в ее начитанной голове. Лицо загорелось, под мышками вспотело от жаркого волнения, и струйка пробежала между лопаток. Лиза сцепила руки за спиной, выгнув влажные ладошки, и уставилась в потолок:
– А вы на меня не орите-ка. На меня родной отец и то не орал, понятно?