Хор мальчиков
Шрифт:
— Вдобавок и зигзаги судьбы, — проговорил он. — Мало того, что мне казалось, будто весь этот кошмар с вылетом подстроен неспроста…
— …а ради нашей встречи, — перебила она с явной насмешкою.
— …а ради нашей встречи. Да не один только вылет: пришлось ведь повернуть самолёт! Вот вы говорите: прощанье, — добавил он с обидой в голосе, — а, заметьте, многое сделалось так, чтоб его-то как раз и не случилось. Иди всё как положено, мы и вправду распрощались бы где-нибудь на вокзале. Представьте, сейчас мы ещё тащились бы на электричке из Домодедова. Благословим же нелётную погоду. Предлагаю тост за её капризы!
— Недостаёт фантазии, — сказала Мария, — вообразить в руке полный бокал.
Но Дмитрий Алексеевич уже наливал.
То, что их приключения были неслучайны, он придумал сию секунду — и уже верил, будто знал это с самого начала. Тогда, имея в кармане билет без даты вылета, он вовсе не надеялся улететь тотчас,
В новой действительности он (это пригрезилось немедленно) получил силу вести себя настолько вольно, что при желании даже мог бы перемещать события, приближая одни, а другие отсылая в несусветную даль; особенно не гадая, он решил, что где-то иссякли песочные часы — впрочем, и новый год был на пороге, — и что даже если их, часы, простодушно перевернуть, то ничего уже не исправишь: посыплется совсем другое время, а то, что было, — вот он, конус песчинок: разбей стекло и построй песочный замок на берегу, — тот, возможно, простоит до полнолуния.
Глава девятая
Никто из путешествующих не по обязанности, а по призванию, не знает в подробностях, с чем встретится в выбранных краях, — иначе не стоило б и путешествовать; есть удовольствие в том, чтобы, ожидая нового, не ведать чего. Оставляя дом, можно позаботиться о ночлегах и пище, изучить карты и путеводители — и всё равно пребывать в полнейшем неведении относительно того, с кем придётся встретиться на новом месте, что за жизнь предстоит там вести — и жизнь ли. Именно это ещё задолго до сборов беспокоило Свешникова, не представлявшего себе, на что будет покупать «там» еду, какую крышу увидит над головой — не брезент ли палатки и в прорехе — звёзды, какую свободу получит или какой — лишится. Противоречивые рассказы о пособиях, чьих-то удачах, безработице и случайных заработках мало что значили, исходя от людей, пусть и опытных, но как раз таких заработков и не отведавших. С деньгами прояснилось только по другую сторону границы, в лагере; разобравшись что к чему и успокоившись на сей счёт, Дмитрий Алексеевич задался новым вопросом: уже не как, а чем жить. Этот — был посерьёзней, ответа же не знал опять-таки никто, оттого что речь шла о вещах неощутимых, а для большинства будто бы и вовсе второстепенных — для многих, только не для него, хорошо понимавшего, что отпускное настроение первых дней скоро истает, сменившись унынием от вынужденного безделья. Дома его выручили бы книги, но здесь с чтением он предвидел катастрофу. Разглагольствуя перед отъездом о библиотеках и русских книжных магазинах, которых в его представлении было не счесть на востоке Германии, Свешников заблуждался: в первом на пути городе не нашлось ничего подобного, не стоило надеяться и на другие, кроме, быть может, самых крупных, университетских. Вот туда он теперь и мечтал податься, благо после окончания курсов всё равно следовало искать постоянное жильё; перемена города была необходима, хотя и не обеспечивала верного успеха — вообще ничего верного. Определённые очертания имело только прошлое, и Дмитрий Алексеевич остерегался строить планы. Он, прежде всего, не знал, останется ли в его завтрашней жизни Мария. То, что они снова сошлись, значило мало: он не сумел спросить, по-прежнему ли она одинока, а Мария не подумала сказать, останется ли с ним ещё на день, на год или не останется вообще, — словно не услышала его вопросительного «теперь — навсегда».
И всё же мир с этого дня стал выглядеть достойнее, о чём хотелось кричать, словно о собственном достижении; поделиться, однако, было не с кем. В прежние времена Дмитрий Алексеевич выложил бы новости Денису Вечеслову — сперва позвонив, а затем ещё и в застолье, однако немецкий телефон, при его бешеных тарифах, для задушевных бесед не годился; не годилась и почта, уже — российская, из-за обыкновения которой выдерживать заграничные письма неделями дело непременно кончилось бы тем, что Свешников, получив наконец ответ, мог уже и не вспомнить, на какие его слова отвечает старый друг; отклик же ему надобился — немедленный, отчего вместо Вечеслова приходилось уповать лишь на второго корреспондента, того же Дмитрия Свешникова, благо, что и он знал Марию и что почта к нему ходила — иная.
«Ну и каково тебе, столичному жителю,
Нет, мне следовало написать не “с восторгом”, а “с лёгким сердцем”, ведь ты мало того что никого не оставлял (бросал, покидал — лишнее зачеркнуть), но ещё и впрямь рассчитывал на духовой оркестр на перроне, цветы от бургомистра и аудиенцию у епископа. Тебе не повезло: эмигрируй ты в Америку, на тебя там посмотрели бы с сочувствием: человек, что ни говори, вырвался из империи зла, — но ты угодил даже не вообще в Германию, а в ГДР, окраину той же самой империи, к тем же самым, а скорее, ещё более отпетым, чем наши, коммунякам, — и объясняешь своё явление бегством от их же родного режима! Представляю, как они рады дорогому гостю.
Наверно, ты держал речь на вокзале, что-нибудь вроде: “Я рад, что выбрал свободу!” Не радуйся, это было твоё последнее выступление. Ты хотел бы что-то значить — так выступи же в печати, по радио, в телепрограмме. Не удастся. Что-то не видно там никого из ваших: кому они интересны? Кому — ты? Чужой, безъязыкий — кто ты такой? Безликая эмигрантская единица».
Свешников усмехнулся было — вот, мол, нашёл чем пронять, — но скоро и согнал с лица улыбку, и в сердцах едва не бросил письмо: тёзка ударил ниже пояса, ведь именно с таким отношением — а кто ты такой? — Дмитрий Алексеевич столкнулся в Германии в первые же дни. Он и сам подыгрывал этому, когда писал в анкетах о себе как о безвестном инженеришке, так до старости и не пробившемся в люди: иного он не доказал бы. Честнее было б (его так и подмывало) на вопрос о профессии отвечать: читатель; при этом он даже и не слишком бы шутил, будучи вполне готовым посвятить остаток жизни этому непростому ремеслу. Письмо из Москвы было, однако, не сродни анкете, и с задевшим его выпадом пришлось согласиться: он здесь — никто. Правда, никем он стал ещё дома — шефом распущенной лаборатории, мастером ненужных дел.
«Мы, на старом месте, как бы то ни было, остались при своём, — двинулся он дальше, — и живём без потрясений. Вот и мой друг Денис пусть и лишился удобного кресла, а не тужит: прибился к частной книготорговле и даже заимел долю в частном же издательстве: как у нас выражаются, нашёл свою нишу. Впрочем, что было искать — он давно сидел в ней. Если помнишь, это при его помощи мы в своё время приобретали дефицитные книги, каких и на чёрном рынке надо было ещё поискать. Дела его будто бы пошли, и жена Тамара получила возможность небрежно бросить при случае, что подумывает о недвижимости где-нибудь у тёплого моря. А ты, с твоими амбициями, разве с такою же смелостью строишь свои планы? То-то же».
«Экий нахал», — удивился Свешников, нашедший тут настоящий плагиат: о новом занятии друга и о мечтах Тамары он уже знал — и сам же, кажется, проговорился.
— Ничем не хуже казённой службы, — сказал тогда Вечеслов о своём новом поприще.
— Казённой, — со значением повторил за ним Дмитрий Алексеевич, частенько подшучивавший над скучной карьерой своего давнего товарища: тот сидел и сидел в чиновничьем кресле, и судить о его успехах не мог никто.
Их пути разошлись после окончания институтов: Свешников, почуяв живую работу, не воспротивился назначению в научный центр, о профиле которого никто не мог сказать толком (и не просчитался: мало того что увлёкся, но и скоро пошёл в гору), Вечеслов же, которому польстило предложение остаться на кафедре, проработал на ней пять лет, потом стал референтом в министерстве — да там и прижился. Дмитрий Алексеевич попрекал его, не приобретающего ни опыта, ни умения, пытался внушить: «Ну что-то человек должен уметь лучше всех, чтобы в чёрный день не остаться без куска чёрного хлеба: водить машину, класть печи, рыть колодцы», — и тот соглашался, но проходило время, и всё оставалось как было. «У меня ж семеро по лавкам», — отшучивался Вечеслов, оправдывая свою неподвижность, хотя до семерых ему было всё-таки далеко. Местом для подобных — да и всяких других — разговоров всегда бывала его тесная кухонька. Когда-то визиты приятелей были взаимными, считаться было нечего, Свешников принимал даже чаще — и потому, что у него было просторнее, и потому, что оба любили джаз, а магнитофон Дмитрия Алексеевича был несравненно лучше, — но с женитьбой Вечеслова такой порядок изменился, оттого что ехать одному к двум казалось им справедливее, нежели — наоборот, а с появлением ребёнка, затем — второго, жена Дениса и вовсе стала домоседкой. Когда же дети подросли, менять привычки стало поздно.