Хозяин усадьбы Кырбоя. Жизнь и любовь
Шрифт:
— Разрешите просить вас к столу?
— Разве уже готово? — удивился хозяин, словно стряхивая сон.
— Да, вода на примусе уже кипит.
Ирма внесла в комнату чайники с кипятком и с заваркой, поставила чашку, тарелку поближе к хозяину и собралась было выйти. Хозяин оглядел стол и спросил как бы с упреком:
— Почему накрыто только на одного?
— Но ведь ваша сестра еще не вернулась, — ответила Ирма, хотя сама не верила в существование этой сестры.
— А вы сами, барышня? — удивился господин Рудольф. — Где вы будете есть? На кухне? Конечно, может быть, вам и нравится больше есть одной, но мне было бы приятно, если бы вы сидели за столом со мной. Можно вас попросить об этом?! Я не настаиваю, но все же, может быть, вы пойдете мне навстречу…
Ирма не смогла вымолвить ни слова, только почувствовала, как жаркая волна прошла по ее телу и докатилась до лица. Она медлила, собирая посуду, чтобы не появляться у стола с пылающим лицом. Но когда наконец ей пришлось занять свое место, выяснилось, что хозяин
— Барышня, а вы в долгу передо мной, отвечайте, — сказал господин Рудольф, возвращаясь к прерванному разговору.
— Ой, господин Рудольф, я совсем забыла о вашем вопросе! — вздохнула Ирма.
— Вопрос был о лжи и кудрях: что из них честнее? — напомнил хозяин.
— Этого я не знаю, — ответила Ирма, — у меня никогда не было электрозавивки и лгать — мне тоже никогда не лгали.
— Сколько же вам лет? — спросил хозяин, но тотчас извинился: — Прошу прощения, барышня, что я так прямо вас спросил, но я считаю, что вы еще не в том возрасте, когда стыдятся своих лет.
— А разве можно стыдиться своих лет? — спросила Ирма.
— Можно ли — не знаю, однако ж стыдятся, — ответил господин Рудольф. — Вам еще, пожалуй, нет и восемнадцати?
— Нет, скоро будет девятнадцать, — поправила Ирма.
— Уже! — удивился хозяин. — И вас еще никто не надувал? Значит, в деревне мужчины не лгут?
— Мне, во всяком случае, никто не лгал, — сказала Ирма.
— Стало быть, там без лишних слов ведут под венец?
— Как так под венец? — удивилась Ирма.
— А очень просто: сразу женитьба, любви и не нужно, — объяснил господин Рудольф.
Ирма не смогла ничего ответить. Ей было немного не по себе, что о таких серьезных, на ее взгляд, вещах так нелестно было сказано. Это, очевидно, понял и хозяин и поспешил исправить сказанное:
— Барышня, вы не думайте, что я отношусь к этим вещам так же легко, как говорю о них. Одно дело чувствовать и думать, другое — говорить. К незнакомым людям не подступают сразу с серьезными мыслями и чувствами. К тому же серьезные мысли и чувства в наше время интересуют немногих. Их увидишь только изредка в кино, даже книга в наше время стала рыночным товаром. Да и чего ради человеку обнажать свое существо перед другими? Поверьте, барышня, за это никогда не воздавалось, а в наше время и подавно. На меня часто нападает такой, я бы сказал, ребяческий стих, не знаю, как это вернее назвать, что я говорю сразу все, что лежит на душе. Но словами не выскажешь всего, слова только скрывают то, что хочется сказать. Я, например, скажу вам, барышня, не судите мои слова слишком сурово, потому что я лгу. Я хотел бы услышать ваше мнение — много ли вы встречали таких людей среди мужчин и женщин? Ответьте откровенно, ведь бояться вам нечего, это же не касается ни вас самих, ни меня, а только незнакомых людей, так сказать, безыменной массы. Нет или да? Встречали или нет?
— Правду сказать — нет, — ответила Ирма.
— Слава богу, услышал от вас хоть один ясный ответ! — облегченно воскликнул господин Рудольф. — А как вы думаете, полезно такое саморазоблачение? Попробуйте сами — пожалуй, почувствуете! Но меня это не волнует. Вот вы впервые оказались в моем доме, и я с первого же дня играю открытыми картами, чтобы потом не было недоразумений, так сказать, заблуждений. Скажу, как Лютер: на том я стою и не могу иначе. Так уж я создан, что малость привираю, когда встречаюсь с молодыми. Они воспламеняют мою кровь, воодушевляют меня и пробуждают во мне творца и сочинителя. Не знаю, верно ли я выражаюсь, то есть выражаюсь ли я столь точно, что вы меня понимаете. Я хочу сказать, что сочинения читают и заучивают наизусть и сочинителям воздвигают обелиски, их чтят и даже любят, не так ли! И, однако же, все ведь знают, что написанное ими — с начала до конца лишь поэзия, или, как я это называю, — вранье. Ну, а разве устная поэзия или вранье так уж ничего и не стоят? Совсем ничего? Если написано, то — лавры, премии и обелиски, а если устно, то — забвение и презренье? Раз так, то так, ничего не поделаешь. Видно, в том мое несчастье, что сочиняю устно, и я вдвойне несчастен, когда сам говорю, что немного сочиняю. Я должен был бы молчать и делать вид, что сам верю тому, что говорю, тогда, пожалуй, и другие поверили бы. Непременно поверили бы! Вот и вы, барышня, в конце концов поверили бы. Поверили бы, пожалуй, и тому, что цыган заставляет клячу верить, что у нее резвые ноги…
— Нет, этому я не поверила бы, — сказала Ирма.
— А я думаю, что поверили бы, — возразил хозяин, — потому как я объяснил бы, что это гипноз. Вы же знаете, что это такое? Один человек воздействует на другого. Между нами говоря, это великое свинство, один человек никак не должен влиять и действовать на другого, если это честные люди. Другое дело, когда это мошенники. Воздействовать на животное — дело иное. Загипнотизировать животное можно, раз можно погонять его кнутом. Так-то вот я вам и объяснил бы, что наши люди, то есть люди интеллигентные, гипнотизируют других людей, а цыган такой мастак, что может загипнотизировать даже
Пора было вставать из-за стола, они давно уже кончили есть. Голова у Ирмы слегка шумела и кружилась. Сегодня она постигла больше жизненных премудростей, чем за всю свою прежнюю жизнь, — так ей казалось. Нужно было несколько дней, чтобы обдумать все это, обдумать и усвоить.
Позднее, когда Ирма была уже в своей комнате, хозяин постучался в дверь и спросил:
— Можно мне войти на минуточку?
Ирма не знала, что ответить, она как раз открыла окно и смотрела вниз, в темноту, как бы примериваясь — можно ли в случае необходимости выпрыгнуть отсюда вниз? Какая-то минута, прошедшая в сомнениях и страхе, показалась ей вечностью. Наконец она сказала, скрепя сердце, стоя спиной к открытому окну:
— Пожалуйста!
Хозяин открыл дверь и остановился на пороге; на ногах у него были мягкие туфли, на плечах — пижама.
— А почему открыто окно? — спросил он.
— Я люблю спать, когда в комнате прохладно, — объяснила Ирма.
— А я, напротив, когда тепло, — сказал хозяин и прибавил шутя: — Так что мы не смогли бы спать в одной комнате!
Ирма не нашлась, чем ответить на шутку хозяина, и он спросил:
— Теперь все в порядке?
— Мне кажется — да, сударь, — ответила Ирма.
— Что ж, покойной ночи в новом доме! — сказал хозяин, возвращаясь к двери.
Ирма тоже пожелала хозяину покойной ночи, однако же закрылась на ключ и привязала ушко ключа к ручке двери, как ее учила Лонни.
VI
И на следующий день хозяин не обедал дома. Ирма облегченно вздохнула — ее пугало, сможет ли она приготовить обед. Еще в деревне, в школе, она, правда, прошла курсы домоводства, но курсы курсами, а готовить обед самой — дело иное. На курсах все только учишь, что и как надо делать, а готовя обед, приходится все делать самой. Когда учишься — по книге ли, по тетради или со слов учителя, который все показывает, — кастрюлю, котелок или сковородку держат чаще всего чужие руки, суп мешает чужая ложка, да и пробует на вкус варево кто-то другой, а не ты. А тут берись за все сама: сама себя учи, сама держи сковородку или кастрюлю, мешай суп, орудуй ножом, пробуй, вороши огонь в плите или возись с кольцами плиты — они никак не вынимаются или выскакивают с грохотом и катятся прямо на кастрюлю или на пол; в кастрюле до краев кипяток, он льется, шипя, на раскаленную плиту, пар обжигает руки. В эту минуту ты можешь от боли выпустить из рук сковородку, а то и толкнуть, повалить что-нибудь — и вот нежданные плоды твоего хозяйничанья: кухня вся в синем дыму и едком чаду… А то еще вдруг чувствуешь жгучую боль в ноге — на нее капнуло что-то горячее. Чуть не плача, ты спешишь открыть все отдушины и окна, чтобы поскорее вытянуло зловонный дым, пар и гарь. Но, как назло, чад не выветривается и лезет сквозь закрытые двери и даже стены. Вскоре вся квартира полна густой вони, и ничем ее не прогонишь. Лишь потом ты замечаешь, отчего так стойко держится чад: на плите, едко дымя, что-то горит. Ты хочешь схватить старую газету, чтобы смочить ее и обмахнуть плиту, но ни в кухне, ни в коридоре, ни во всей квартире старой газеты нет. Ты готова отдать за нее спасение своей души, но — нет, нигде не найти ни клочка старой грязной газеты. На твою душу никто не покушается, но плита по-прежнему дымится, дымится, и чад стоит — хоть топор вешай. И все только потому, что у тебя нет старой газеты — смочить ее и стереть с плиты гарь, перевернуть газету другой стороной и — протереть еще, еще раз. Ага, только теперь ты понимаешь, какое это невежество, когда нет под рукой культурного наследия, понимаешь даже в том случае, если не имеешь и понятия, что это наследие существует. Ты могла бы взять, конечно, и новую газету, но ее тотчас стали бы искать и искали бы, пока не догадались спросить тебя, попавшую в беду на кухне. Поэтому лучше уж обойтись без газеты, если нет старой газеты, то есть культурного наследия, — так одним нареканием, одной неприятностью меньше. Проклиная свою судьбу, ты берешь нож, которым переворачивала куски мяса на сковородке, и начинаешь скоблить им дымящуюся плиту, чтобы счистить горелый кусок. Ноет обожженная паром рука, саднит нога, на которую попала капля кипятку, но ты скоблишь и скоблишь, не обращая внимания на боль. Сковородка с жарким остывает в стороне, суп в кастрюле выкипел, а если на огне стоял молочный суп, может случиться, что в то самое время, когда ты усердно скоблишь плиту, из-под крышки выползет пена — и придется начинать все сызнова, — ни старой, ни новой газетой, вообще без газеты, только ножом, острием ножа, — знай скобли и скобли, словно в этом спасение твоей души.