Хранители очага: Хроника уральской семьи
Шрифт:
— Я с вами…
— Иди, иди. Мы сейчас. Сережа, забери Маринку!
— Мар, — крикнул Сережа, — к ноге!
— К ноге, к ноге, — проворчала Маринка. — Какой-то… — И, ворча, но уже перестав плакать, отправилась на кухню.
— И ведь директор… ну ведь бок о бок с тобой, паразит, работает… Ведь одно дело у нас, а чуть зазеваешься, ящика масла не хватает. Это к примеру. Двадцать килограммов помножь на три шестьдесят — получается семьдесят два рублика. Мой месячный! Нет, он не украл, конечно, просто я забрать забыла, а он «забыл» сказать рабочему, чтобы тот отнес ко мне в отдел. А главное, что сказал мне: «Не будь раззявой!» Правильно сказал. «По накладной я тебе выдал? Ну и не зевай…» Но это что, этот директор — «сапог», как мы его звали, по мелочи рвал, с продавца все тянул, мелко плавал. До того, бывало, доходил, селедку спишет и нам подсовывает: продавай, потом поделимся. Ах «сапог», «сапог»,
— Что? — растерялся Витя.
— Я спрашиваю, красивая я у тебя? — усмехнулась Людмила.
— Ты что, всерьез? Не пойму я тебя…
— Все-то ты ничего не понимаешь, ах Витя, Витя… Я говорю, директор-то у нас теперь другой, не тот стиль работы, Витенька… Нет, не тот стиль. Этот тысячами ворочает, мы для него — святыня, нас не трогает… Как сказал бы Глеб, слон муху не обидит. Этот дела со снабженцами проворачивает, — заметил, у нас в магазине и томаты болгарские, и огурцы маринованные, и икра баклажанная с кабачковой, салаты разные, лечо, зеленый горошек, тушенка говяжья, сайра? Ты поищи-ка все это в других магазинах, а у нас — всегда пожалуйста. Перевыполнение плана — это одно, тут и нам веселей стало, зарабатываем теперь лучше, почувствовал? Но уж сам он гре-бе-е-ет… Вот кто деньгам счету не знает и не обманывает как будто никого. Этот директор — «интеллигент», лучшие друзья у него — снабженцы… Он что сегодня мне предложил-то… эх, Витя, Витя…
— В махинациях участвовать?
— Как бы не так, надо ему с дурами связываться, он так все делает, что никто и не знает, как он деньги кует… Нет, Витенька, не то… Он мне говорит: ну что, мол, ты все грустная да грустная? «Почему, говорю, грустная, не всегда грустная, бываю и веселая». — «Ой ли?» — спрашивает, усмехаясь. «А вам, собственно, какое дело?» — говорю. «Да так, говорит, смотрю я на тебя, жалко мне тебя…» — «Меня?» — усмехаюсь, а самой вдруг больно. «Жизнь-то проходит, — говорит. — И проходит мимо тебя, не мимо кого-нибудь». — «Почему это мимо меня?» — «Ну, а что, говорит, вот работаешь ты, работаешь, две недели на глазах у меня — с утра до вечера, смотрю — стараешься, добрая, красивая, честная…» — «Уж прямо-таки красивая?» — усмехаюсь и думаю: а вот Витя давно мне не говорил, какая я, красивая или некрасивая, привык уже, все равно ему уже, как-то горько-горько стало и зло даже — не на тебя, нет, а на него, что он задел меня… Не всегда ведь хочется, чтобы кто-то душу тебе бередил. «Да я, — говорит он, — не льщу тебе, я правду люблю говорить, особенно женщинам». — «Вот как!» — усмехаюсь опять. «Конечно, — говорит, — если женщина красивая, то вдвойне заслуживает быть счастливой». — «Если только красивая? — говорю. — А если не красивая?» — «А чего нам о всех говорить, о всех сразу не переговоришь», — отвечает. «Ну, что, счастливая ты?» — спрашивает. «А вам какое дело?» — «Как какое, обычное, человеческое. Смотрю на тебя — и хочется, чтобы хорошо тебе было. Ты вот не веришь, — говорит, — а я знаю почему. Тебе кажется, ты видишь меня насквозь. Пусть так. Но прикинь трезво — разве я не прав?»
— Скоро вы там наговоритесь?
— Не мешай, — сказала Людмила. — Искупай лучше, пожалуйста, Маринку.
— Я что, и в Москву приехал, чтобы купать ее?
— Пожалуйста, Сережа, — сказала Люда. — Нам нужно, Сережа.
— Мар, им нужно, — сказал Сережа. — Им нужно, а нам делай. Мар, по местам! Платье — гоп!
— Ой, ой! Больно! Сережка какой-то…
— Я думаю, а что, разве не прав он? Прав. Но черт с ним, знаю, куда он клонит. Пусть я тысячу раз несчастна и не везет мне, но перед своей жизнью я хочу быть честной. Перед тобой. Перед собой. Перед Маринкой. Говорю ему это. «Чистой хочется быть? А не тошно чистой-то быть, когда счастья от этого — ноль?» Короче, предложил в конце концов в ресторан поехать, — усмехнулась Людмила. — И вот сижу сейчас, контрольную делаю, в институте, видите ли, учусь, дура такая. Для чего? Для кого? Так надо. Так хочу. А удовлетворения нет. Работаю продавцом только для того, чтобы в Москве жить, быть с тобой. Снимаем квартиру — каждый месяц пятьдесят рублей. Пятьдесят! Хочу с дочкой жить, — не могу, не имею права, не по карману — ни денег, ни возможности… Да, я знаю, я женщина, я слабая женщина, я должна быть сильной. Я женщина. Я хочу счастья, покоя, свою
И еще что запомнилось Маринке в Москве, это как они бегали с мамой в лесу, много-много снега, елки, голубое в молочность небо, и бледное, холодное солнце… Мама запнулась, упала, Маринка бросилась на нее, мама лежала в снегу, подхватила Маринку на руки и смеялась, смеялась, дрожали снежинки на ее ресницах, светились в зрачках елки, шапка и волосы, выбившиеся у мамы из-под шапки, были как седые от снега, а на ресницах потом снег растаял, и по лицу бежали струйки, как слезы… Мама смеялась так искренне, так радостно, и Маринка тоже прямо-таки заливалась… А теперь поезд нес их обратно на Урал. Маринка вспоминала Москву, улыбалась и говорила, если нужно было, говорила Сереже: бе-бе-бе!..
10. ЧЕМУ БЫТЬ, ТОГО НЕ МИНОВАТЬ
Земля промерзла сантиметров на семьдесят, поддавалась только отбойному молотку.
— Сердит, видать, был дед, — сказал могильщик.
— Спрашиваешь! — ответил Глеб. — Ну что, хватанем, может?
— Оно конечно… На таком морозе того и смотри…
Работали в две группы, по два человека; рядом три пацана ловили чечеток.
— Дяденьки, — просили они, — потише, пожалуйста…
— Да идите вы к черту со своими птицами! — ругался могильщик.
— Нашли место ловить…
— Ну, дяденька…
— Пускай, — махнул рукой Глеб. — Вроде даже как не на кладбище. Обычная жизнь.
— Вот и дурак, — сказал могильщик. — Кладбище — это кладбище, а жизнь — она жизнь.
— Тоже мне философ, — усмехнулся Глеб. — Дай-ка кирку!
Глеб работал без рукавиц, руки красные, обожженные ветром, но это была его стихия — работа трудная, жесткая, изнурительная, у него появлялось как бы второе дыхание.
— Сколько лет-то деду?
— Ему хватило, — размахнувшись киркой, буркнул Глеб. Мерзлая земля брызнула по сторонам.
— А видать, суров ты, парень, — сказал могильщик.
— Дяденьки, ну тише, тише… — зашептал пацан, подползая к ним. — Села.
— Где? Чего села?
— Чечени сели. Тсс…
— Я вот дам сейчас по уху! Сели у них! А ну пошел вон…
— Да чего ты орешь на них? — усмехнулся Глеб.
— Покопай с мое. А гляди-ка, — вдруг улыбнулся могильщик, — какие грудки-то у них. Алые! — Он показал рукой на березу.
— Чечени, — прошептал пацан. — Чечени прилетели. Тссс…
— Видал, понравились, — снова усмехнулся Глеб. — А ну посмотрим…
Под березой в садке прыгали чечетки, звонкая на морозе песня как бы рикошетила от них — словно не они пели эту песню, а как будто она прилетела откуда-то, слегка касалась их и тут же отлетала в пространство. А может, так оно и было, потому что на березе сидели сразу четыре красногрудых чеченя, что бывает очень редко — чтобы столько чеченей сразу вместе, тут было на что посмотреть и что послушать… Вот так, если забыть жизнь, то есть забыть ее горести, — хорошо постоять, пощуриться от яркого зимнего солнца, послушать птичью песню — есть в ней простая, но убедительная правда, вернее, приходит ощущение, что есть в ней правда, — а какая правда? что за правда? — так и не разберешься до конца. Ну вот та, например, правда, что это — кладбище, а над кладбищем — песня, и что тут важней — смерть или песня над смертью, поверх смерти, — разве ответишь однозначно?
— Ишь заливаются… — пробормотал могильщик.
— Спрашиваешь! — усмехнулся Глеб.
Чечетки поют: чи-чи, чи-чи, чи-чи, а чечени: че-чи, че-чи, пи-и… Чечетки призывают: к нам — к нам — к нам, а чечени отвечают: надо — надо — подумать…
— А мудрецы… — сказал могильщик.
— Тсс… тсс, дяденька… — прошипел ближайший к нему парнишка.
И тут что-то случилось во всей этой гармонии — ни с того ни с сего, казалось бы, чечени вдруг снялись с березы, ринулись в одну сторону, в другую, в третью, закружили над березой, кружили и не могли оторваться от нее, как от магнита, потому что чечетки внизу обезумели, пели заливистой, щелкающей трелью, просили, умоляли не бросать их…