Христа распинают вновь
Шрифт:
«Будь осторожен, Михелис, — подумал юноша, — это твой отец, не нужно ему грубить!»
— Иду, отец, — ответил он.
Он поднялся по каменной лестнице и поздоровался со стариком. Но тот даже не повернулся к нему; он изо всех сил старался разозлиться. До этой минуты он был страшно сердит на сына, но вот он увидел, как тот, крадучись, входит в дом, и на сердце у него потеплело: ведь и сам он точно так же возвращался в молодости от своих подружек в этот же дом — дом своего отца; точно так же переходил двор и поднимался по лестнице, прыгая через две ступеньки. «Таким и я был, — подумал он, — но я бродил по ночам потому, что гулял с
— Что это еще за новости я узнал? Постыдился бы! Неужели ты не считаешься со своим положением? Ты забываешь, чей ты сын и внук?
Старик с радостью почувствовал, что стоило ему только заговорить, как его сразу же охватил гнев. И он громко выкрикнул:
— Я запрещаю тебе впредь видеться с Манольосом!
Михелис медлил с ответом, снова и снова повторял про себя: «Это твой отец, потерпи; силен не тот, кто сердится, а тот, кто сдерживается. Будь сдержан!»
— Почему не отвечаешь? Где ты шлялся всю ночь? На Саракине, да? С козлобородым оборванцем и сумасшедшим Манольосом? С батраком? Вот так компания! До чего ты дошел, несчастный!
— Отец! — спокойно ответил сын. — Не оскорбляй людей, более достойных, чем мы…
Теперь старик архонт разозлился уже всерьез; он даже подпрыгнул.
— Что ты сказал? Да ты совсем рехнулся! Более достойных, чем мы? Оборванец поп и наш слуга?
— Этот оборванец поп, как ты его называешь, — святой. Все архонты Патриархеасы не достойны развязать шнурки на его сандальях.
Старик отшвырнул папиросу, кровь бросилась ему в голову.
— А если говорить о Манольосе, — продолжал Михелис спокойно и безжалостно, — то ты ведь прекрасно знаешь, что когда все вы, старосты, попы, учителя, дрожали, сжавшись в комок, в подвале и беспокоились только о своих шкурах, вместо того чтобы побеспокоиться о спасении села, что являлось вашим долгом, — Манольос, батрак, встал и сказал, чтобы спасти народ: «Я убил турчонка, казните меня!» Кто показал себя в критическую минуту истинным архонтом села? Истинным духовным вождем села? Твоя милость, архонт Патриархеас, или, может быть, его святость поп Григорис? Нет, нет и нет! Манольос!
Старику стало плохо, и он рухнул навзничь на кровать, раскинув руки, ловя воздух широко открытым ртом.
Михелис замолчал. Ему стало стыдно, что он забыл о советах, которые давал сам себе. Сам того не желая, он грубо разговаривал со своим отцом. Он подошел к нему и поправил подушки.
— Тебе что-нибудь нужно, отец? — спросил он. — Не хочешь ли ты, чтобы Леньо приготовила лимонад?
— И ты таков же, как твоя мать, — пробормотал старик, — на языке мед, а в сердце лед.
На глазах Михелиса навернулись слезы. Словно в густом тумане, перед ним вдруг возник образ матери: бледной, худой, измученной и покорной, но полной достоинства женщины. «Матушка!» — прошептал Михелис, глядя на неожиданно явившуюся тень. Но прошелестел ветер, мелькнул свет, и образ исчез.
— О чем ты думаешь? — спросил старик.
— О матери, — ответил сын, — о моей матери. Как ты ее мучил, отец.
— Я мужчина, — ответил старик раздраженно, — поэтому и мучаю женщин. Так им и нужно. Но где тебе
— Дай бог, чтоб никогда не обсыхало на моих губах то молоко, о котором ты говоришь.
И вновь встала между ними, теперь уже грозная, мать: глядя на сына, она покачала головой, простерла над ним свою руку, будто благословляя его, будто говоря: «Выше голову, сын мой, не бойся его, как я боялась; за все, о чем я не осмеливалась ему сказать, отомсти ему. Отомсти за свою мать, Михелис, и прими мое благословение!»
Теперь вражда обрела крепкие корни. Сын прислонился к окну и ждал.
Старик поднялся, вздыхая, и подошел к окну.
— Слушай! — сказал он.
— Слушаю! — ответил сын и посмотрел ему прямо в глаза.
— Я принял решение, вот оно: выбирай меня или Манольоса! Или ты оставишь Манольоса и его компанию, или уйдешь из моего дома.
— Я уйду из твоего дома, — ответил Михелис.
Старик с ужасом посмотрел на сына.
— Ты предпочитаешь нашего слугу мне, твоему отцу? — крикнул он.
— Я предпочитаю не Манольоса, нет, — при чем тут Манольос? Я выбираю Христа; ведь ты сам, того ни ведая, спросил меня именно об этом — и я отвечаю тебе.
Старик замолчал, походил взад-вперед по комнате и опять остановился перед сыном.
— Чего же ты от меня хочешь? — спросил он жалобно.
— Ничего мне не нужно выбирать, я уже выбрал. Я не виноват.
Старик снова тяжело рухнул на кровать. Сжал обеими руками голову; сердце его разрывалось от горя.
— Уходи, — пробормотал он через минуту, — уходи, и чтоб я тебя больше не видел!
Сын повернулся, увидел отца, обхватившего руками голову, и ему стало жаль старика. Но в ушах его звучал безжалостный голос: «Уходи!»
— Отец, — сказал он, — я ухожу. Ты благословишь меня?
— Нет, — ответил старик, — не могу.
Михелис поднялся и направился к двери. Отец хотел было крикнуть: «Сын мой!» — но счел для себя позорным не выдержать характера.
Сын открыл дверь и еще раз повернулся к отцу.
— Отец, — сказал он, — до свидания!
И перешагнул порог.
Когда крики наверху прекратились, Леньо поднялась потихоньку по лестнице, приложила свое любопытное ухо к замочной скважине и услышала скрип кровати, тяжкое хрипение и вздохи.
— Старик спит, и ему снится ужасный сон, — прошептала она. — Грызня закончилась; к полудню он встанет и у него проснется аппетит. Пойду-ка я зарежу опять курицу… Ну и брюхо! Не успеваю готовить на него! Кладет, кладет туда и никак не наполнит! Прямо прорва какая-то!
Она спустилась по лестнице и пошла в курятник выбрать курицу. Большой белый петух с красным гребнем, с широкой грудью стоял посреди курятника, а вокруг него клевали зерно и кудахтали куры. Леньо подождала немного, глядя на него. Ей страстно захотелось, чтобы белый петух прыгнул на какую-нибудь курицу, а затем, растопырив крылья, кичливый, важный, начал бы прогуливаться около нее и победно горланить. Много лет уже это служило ей развлечением; она смотрела на кур, краснела до ушей и чувствовала, что тоже кудахчет и что какой-то сильный, горячий мужчина обнимает ее. Но кто же этот мужчина? Вначале, когда она была еще маленькой, этот невидимый мужчина не имел определенного образа, был как бы безликим; потом на время он обрел облик Манольоса; позднее Никольоса; и вот уже несколько месяцев этот образ оставался неизменным.