…И было детство
Шрифт:
Борис Петрович испугался, потому что знал: если сын узнает, не простит. В двадцать лет он сам бы не простил. Правда, Борис Петрович немного успокоился, когда увидел, что общество отнеслось к ящику крайне легкомысленно, а потом начался шторм и было не до раздумий. Так бы и пребывал Борис Петрович в безмятежном состоянии если бы, шагая рядом по дороге, Катерина не взяла его за локоть.
– Чего ты? – и Борис Петрович, высвободившись, хотел погладить жену по голове. – Устала, милая?
Но Катерина отстранила его руку и, глядя мужу прямо в глаза, произнесла шепотом:
– Откуда у тебя это?
– Что – это? – эхом переспросил Борис Петрович,
– Рация твоя дурацкая, вот что! – жена почти выкрикнула эти слова, и Борис Петрович понял, что ее многие слышат.
– Это не рация, глупенькая, это – телеграф, – ответил он, стараясь придать своим словам как можно больше напускной веселости. – Рожать мы на Большую землю полетим, вертолет за тобой вызову! Ну и если у кого детишки заболеют, в экспедиции всегда должен быть человек с телеграфом! – он говорил громко, чтобы всем было слышно, стараясь уверить не только жену, но и себя, что ему нечего скрывать, но Катерина вдруг быстро пошла вперед, догоняя предыдущую подводу.
«Откуда у Бориса эта штука?» – всю дорогу, даже во время шторма, Федька обдумывал этот вопрос. Он втихую наблюдал за Борисом Петровичем и видел, что тот очень взволнован. Правда, трудно было сказать, кто в их группе был спокоен, но остальные и не старались скрыть своего волнения, а Борюсик (как за глаза называл его Федька) постоянно напускал на себя деланную веселость, хорохорился. Федьке никогда не нравился этот художник, и работы его не нравились.
Федька вырос в Сибири. Происхождение его было самое несоветское, из раскулаченных. Когда-то семья его деда по матери владела большими земельными угодьями под Тулой. В полях звенела золотыми колосьями, наливалась пшеница; на лугах паслось молочное стадо. Семья стояла на ногах крепко: молоко, мясо, пшеница славились не только в округе. Федькин дед был человек рисковый, падкий до любых новшеств, и с приходом коллективизации первым подал заявление в колхоз. За ним потянулись остальные, и деда выбрали председателем, но недолго пришлось ему руководить народом. Через полгода успешного правления всю верхушку колхоза расстреляли как врагов народа, а семьи отправили в Сибирь на постоянное поселение.
Федькиной матери шел в ту пору шестой год. Вот и выходило, что Федька – наполовину сибиряк, наполовину почти москвич. Характером он, видимо, пошел в деда-кулака, еще совсем мал был, а окрестная детвора уже ему в рот смотрела, он любые споры миром разрешал, мог принять без взрослых даже очень сложное решение. После армии учиться на исторический он сам решил поехать, никого не спросив. На дневной его, конечно, не приняли, шутка ли – внук врага народа, а на вечерний – поступил. Но Федька и не переживал, жить-то на что-то надо! Там же, на Васильевском, устроился в котельную: тут тебе и заработок, и крыша над головой, а времени для занятий – хоть отбавляй.
Была у Федьки одна тайная мечта – доказать невиновность деда, самому во всем разобраться, а потому целыми днями, когда был свободен, просиживал он в университетской библиотеке, искал факты, выписывал что-то в тетрадь. Эта работа отнимала много сил, но концы с концами никак не сходились, и в какой-то момент Федька вдруг со всей ясностью ощутил, что книги лгут или замалчивают факты. Все концы были кем-то умело и ловко спрятаны, и Федька понял, что правды ему не найти. Теперь, больше по привычке, он шел в библиотеку, набирал книг и долго сидел, бессмысленно глядя в окно.
В один из таких вечеров, он познакомился с Игорем
Четырехлетняя исследовательская работа в библиотеке сделала Федора жестким аналитиком, и еще в вечер происшествия он понял, что у батюшки, кроме Арсения, должен был еще кто-то оставаться. Кто-то из своих, но кто? Федор пытался задавать друзьям отдельные вопросы, но Павел Артемьевич, или просто Артемьич – старик-историк – резко отчитал его за подобное самоуправство, к нему присоединился Игорь Сергеевич, и Федька вынужден был сдаться. Рация вновь натолкнула его на прерванные размышления.
Верочка что-то тихонько напевала себе под нос и, подставляя ладонь, радостно ловила маленькие прозрачные снежинки. Она легко ступала по размокшей дороге, словно пританцовывала на ходу, и, по-детски улыбаясь, глядела на сумрачный безмолвный лес. Ей хотелось смеяться, плясать или быстро побежать вперед и первой оказаться на месте. Еще она с трудом сдерживалась, чтобы не крикнуть этому острову: «Мы с тобой обязательно подружимся», – и не страшили ее никакие трудности, ничто не могло омрачить радостного ощущения бытия, в котором находилась она вот уже больше месяца.
Будучи по характеру деликатной и осторожной, Верочка никому не поведала о своем новом состоянии, но сама за прошедший месяц окончательно разобралась в себе – сомнений не оставалось, она была влюблена. Все две недели, предшествовавшие отъезду: вызовы в деканат, отчисление из Академии художеств, слезы матери, мрачное, подавленное состояние старшей сестры Любы, скоропалительные сборы – ничто не затронуло душу Верочки, не помешало ей думать о главном. Главное заключалось в том, что они ехали на остров почти на целый год, что Федя ехал вместе с ними, что им предстоит совместная жизнь и работа. Правда, Федор, как и все прочие, ничего не знал о Верочкиных чувствах, но это было неважно – впереди уйма времени! Она обязательно попросится работать на реставрации рядом с Федей и тогда… Верочка плохо представляла себе, что же будет тогда, но об этом как-то не думалось.
Люба натерла ногу и села на край подводы. Верочка усмехнулась, между сестрами не было ни привязанности, ни дружбы. Сестры-погодки не походили друг на друга так, как могут быть непохожи юная лань и видавшая виды сова.
Люба всегда ныла и жаловалась, окружающий мир раздражал ее, перед ней все были виноваты, у нее часто просили прощения. Еще она много и серьезно занималась, была на хорошем счету везде, где бы ни училась, начиная с детского сада, любила вкусно поесть, и у нее никогда не хватало ни сил, ни времени на домашнюю работу. Она считала себя созданной для высокой науки, мечтала о головокружительной карьере и отчисление с искусствоведческого восприняла как крушение всей жизни. Вынужденная смена продуманной и хорошо отлаженной программы выбила ее из колеи настолько, что она даже заболела, и уж никак не могла разделять непонятную радость и веселье младшей сестры.