И на земле и над землей
Шрифт:
Что бы это могло значить? — гадал Ягила. Пришли специально, чтобы помешать празднику, унизить Перуна? Явились, вечно голодные, на запах жертвенного мяса? Ловят кого-то, кто сумел сбежать из их узилища? Но при чем тогда люди на конях и с мечами?
По пути к дому навестили могилу отца Заряна.
Со дня похорон здесь ничто не изменилось: тихо и пусто. Даже сорока (казалось, — все та же) неподвижно сидела на голой ветке полувысохшего дерева и задумчиво изучала на земле свою собственную
Просто сорока? Или черно-белая птица Перуна? Опередила их, прилетев с горы, чтобы рассказать об испорченном празднике?
Кому рассказать: этим плитам?
Дома, омыв тела чистой водой, а души — чистой молитвой, сели за трапезу. Говорить ни о чем не хотелось. Да и не о чем было говорить. Все переговорено, все передумано. Разве что…
— А что бы это могло значить?
Ни к брату, ни к Благе этот вопрос обращен не был, но Добрец словно ждал его.
— Пойдем, Ягила, поговорим…
Сели на лавку под их любимой яблоней.
— Ну, реки.
— Потерпи…
Помолчав и попробовав на вкус уже почти спелое яблоко, Добрец сказал:
— Это значит, что первая кара Перуна свершилась. Вчера невольничий караван до Сурожа не дошел. Это в память об отце Заряне. Это они его заморили, брат…
Ягила много чего ожидал, но только не этого. В бедах и печалях, что свалились на него в последние дни, он как-то выпустил из головы их недавний разговор с Добрецом о том, что надо бы как-то отвадить работорговцев от их Сурожа. А вот он не забыл. Что ж, хвалить его теперь или ругать?
— Отчего же мне ничего не сказал? Все сам порешил.
— У тебя своей туги хватало. А сделал, как ты указал: и людей нашел, что путь их вызнали, и… все остальное.
— И где?
— У той балки, где каменная баба на кургане стоит.
— Как?
— Одним скоком. Даже мечей опростать не успели. Все полегли.
Как-то смутно, нехорошо стало на душе Ягилы.
— И кто они… были?
— Так кто же в бою о том спрашивает? Наймиты хазарские, варяги.
— Конечно — наймиты, варяги… А полон их куда дели?
— То один Тавр знает! Есть там такие места — жизнь проживи, никто не догадается. Теперь они почти все оружные, конные. Вот отлежатся, отъедятся — и в дело: злость у них на этих варягов лютая.
И опять он не знал — хвалить брата или корить. Ведь опасное дело затеяли. Ни греки, ни хазары этого так не оставят, свои выгоды просто так не кинут. Спросил Добреца — понимает ли он это. Чувствует ли, каким силам поперек встал?
— Так то же не на годы. Как поймут, что ходу нет, отвернут от нас. На Херсонес пойдут, на Итиль. Своему товару они цену знают.
— Значит, к нам нельзя, а туда можно? Так ведь река бед человеческих меньше не станет. Уразумел?
Теперь
— Ну, думать за всех я не умею. Там пусть думают другие, чать тоже не без головы.
— Да, то так. Ты — воин, и хороший воин, Добрец. Отец Зарян в Сварге, поди, радуется тебе. Или не так?
Брат смущенно пожал плечами.
— Отец Зарян зело мудр был. Но и его нелюбовь к нашим недругам зело люта была.
— Это истинно. Но, думаю, он сказал бы — прежде самого коршуна убить надо. Тогда птенцы сами помрут.
— Мудро, брат. Кто же сейчас осилит этого коршуна-кагана? Нигде таких сил не вижу.
— Только Русь, Добрец. Только Русь. Пусть не сейчас, но то будет непременно!
— Вот и добро. Пока Русь копит силы на коршуна, мы тут его птенцов малость побьем.
— Тоже мудро, поди…
Жатва, как всегда, началась с первого снопа. И получился он таким колосистым, большим, туго свитым, что только такой и можно посвятить Деду-Снопу-Сварогу. Занесли в дом, украсили лентами и поставили у печи. До новой жатвы.
Ягила любил эту пору года, эту работу, когда нет времени даже на то, чтобы перевести дух, вознести славу богам и выпить глоток положенной сурицы. Перекинешься парой слов со своими, бросишь взгляд за кон-межу на соседей, отрешь со лба пот — и ладно. Зато как славно светит в небе Сурья, как ласково шелестят созревшие колосья, каким сладостным духом веет от них и от самой земли.
Весь день он машет и машет своей косой. Быстрая стальная змейка юрко скользит меж высоких пшеничных стеблей, срезая их почти у самого корня. Легкие деревянные грабельки, приделанные к косе, подхватывают скошенное и тут же укладывают в аккуратную золотую ленту.
Идущие следом за ним Добрец и Блага превращают эту ленту в ладные увесистые снопы. Пройдут ряд, обернутся — душа поет: сколько их, золотых, нежится на жнивье под добрым солнышком житнича! И совсем хорошо, когда под вечер на месте этих рядов поднимутся другие — из добротно сложенных суслонов, где каждому снопу свое место и свое сердечное слово.
Однажды в середине вот такого золотого денька его окликнули соседи. Далековато, не поймешь, что кричат, пришлось с досадой положить косу и пробежаться.
— Кажись, что-то горит у тебя, брат. Гарью несет, не чуешь?
Как не почуять, когда в самом деле горит! Что было мочи помчался к дому. Оттуда — на пасеку. Ну да, здесь. Две борти, что у самого леска, полыхают. Обезумевшие пчелы заметелили над головой, не знают куда деваться, как спасти свою царицу-матку. Бурлящей стремительной тучей кидаются из стороны в сторону, гибнут в огне или уносятся невесть куда.