И все-таки орешник зеленеет
Шрифт:
— До скорого, Бай… Позвони, когда захочешь, чтобы я привел к тебе Хильду…
— В любой день на будущей неделе…
— Можно позвонить тебе днем, после твоего отдыха?
— Ты же знаешь, что можно…
Он подходит ко мне, довольно неловко целует меня в обе щеки, шепчет почти на ухо:
— Ты молодчина… — И добавляет после некоторого колебания — Ты знаешь, я ведь очень тебя люблю…
Такие слова редко произносят в нашей семье. Я очень удивлен, и, когда смотрю ему вслед, у меня сжимается сердце.
Да, все они бежали из дома,
Жак стал торговать картинами и женится во второй раз на молодой немке, ровеснице своей дочери.
Жанна, прожив со мной немало лет, испугалась, что потеряет индивидуальность, и, чтобы остаться собой, предпочла развестись.
Я на нее не сержусь. Не сержусь ни на кого из них.
Должно быть, и для моего отца это был удар, когда в семнадцать лет я объявил, что перебираюсь в Париж. Он еще надеялся, что я буду приезжать в Макон на каникулы. Мать плакала. До самой своей смерти — а умерла она в шестьдесят восемь лет, в 1931 году, — она каждую неделю писала мне письма на четырех страницах, рассказывала о всех новостях в доме и у соседей, даже о кошках и собаках.
Я отвечал ей на одно письмо из трех, и мои письма были гораздо более короткие и нескладные, потому что я не умел заполнить их тем, что могло бы ее интересовать. Я уже жил иной жизнью.
Вспоминаю, как они были смущены, когда я впервые привел к ним Пэт, которая ни слова не говорила по-французски и только улыбалась, как девушка с обложки журнала.
Вчера мне все представлялось в драматическом свете. Письмо Пэт заставило вспомнить всю мою жизнь и заново пересмотреть многое.
Сегодня я стремился вновь обрести равновесие, столь необходимое, и уже начал обретать его. Визит Жака парадоксальным образом помог мне, как помогло и то, что он сказал о своей дочери.
Их судьба мне не безразлична. Напротив. В глубине души я хотел бы стать своего рода патриархом, вокруг которого собиралась бы вся семья.
Разве не об этом так или иначе мечтает каждый мужчина? Разве не об этом мечтал мой отец? Только для него эта мечта почти осуществилась — ведь я один сбежал из семьи.
У меня все произошло иначе. Пэт ушла первая. Жанна Лоран держалась долго, может быть не хотела слишком рано лишать меня детей.
Несколько лет у нас была настоящая семья, мы собирались за обеденным столом в полдень и вечером. На лето уезжали в Довиль, жили на вилле с парком, дети играли, купались или бегали по пляжу.
Я много работал. И много развлекался, если можно назвать развлечением утехи, которые находит для себя мужчина.
Как я уже говорил, у меня были лошади. У меня была яхта в Каннах, но не в то время, когда я жил вместе с семьей, а когда женился в третий раз, на графине Пассарелли, принадлежащей к одной из самых старинных флорентийских семей.
Когда я женился на графине, мне было пятьдесят восемь лет, ей — тридцать два. Я был ее третьим мужем, вторым был грек, богатый судовладелец.
Она
Не знаю, почему я на ней женился. Быть может, хотел испытать судьбу, бросить ей вызов? На этот раз мне пришлось приспосабливаться к жене, вести ее образ жизни.
Впоследствии, когда мы развелись, я продал яхту и купил моторную лодку. Я не стал продавать виллу в Довиле, полагая, что она когда-нибудь пригодится моим внукам.
Однако маловероятно, чтобы мои американские внуки переселились в Европу. Что до Натали, то я ее, совсем не представляю в Довиле, да и Жанна Лоран не любила там бывать. Я спускаюсь во второй этаж и обращаюсь к кассиру.
— В ближайшее время вы начнете получать счета от моего сына Жака и будьте любезны оплачивать их, даже если суммы покажутся вам значительными. Возможно, кроме того, ему понадобятся наличные…
— Хорошо, мосье Франсуа…
Это Пажо. Славный малый шестидесяти четырех лет, через год он уйдет на пенсию и будет скучать без нашего банка.
Сейчас позвоню Кандилю. Если он свободен сегодня, приглашу его ужинать, и мы проведем вечер в приятной беседе.
Глава четвертая
Кандиль у меня. Вечер проходит, как все вечера, которые мы проводим вместе, и все-таки, провожая его до лифта, я чувствую разочарование, будто мои надежды не оправдались. Я не мог бы сказать почему.
Когда я возвращаюсь в спальню, мне приятно видеть мадам Даван, которая ждет меня, чтобы уложить в постель. Да, меня укладывают в постель, как ребенка. Это превратилось в ритуал. Понимает ли она, что в эти минуты особенно остро ощущается одиночество? И не чувствует ли она себя одинокой, когда возвращается в свою комнату?
На ужин после некоторых колебаний я велел подать икры. Боялся подавить доктора показным великолепием. Икра стала символом роскоши, богатства, так же как трюфели, шампанское, как прежде были цыплята в скромных семьях.
Впрочем, к Кандилю это не относится. Он любит покушать, и я всегда стараюсь составить меню ему по вкусу.
Он носит квадратную бороду, рыжеватую, короткую и жесткую, как шерсть вандейской таксы. Для него борода не украшение, а способ спрятать свой стесанный подбородок.
Волосы у него тоже густые, коротко остриженные, а кожа пористая, как у крупных апельсинов.
У него всегда был животик. Теперь же, когда ему шестьдесят пять, он начинает полнеть еще больше.
Обеденный стол слишком велик для двоих, столовая тоже. Мы словно затерялись за этой огромной камчатой скатертью, а когда я обедаю один, я, должно быть, кажусь еще более затерянным.
После икры подают нормандскую камбалу, она прекрасно удается моему повару, и доктор очень любит это блюдо. Приятно смотреть, как он ест, смакует вино, вытирает губы.