И. Полетаев, служивший швейцаром
Шрифт:
* * *
…Точно золотая рыба, плескался церковный купол в темной рваной сети птичьей стаи, но, не пойманный, то приближаясь, то отдаляясь, вновь уплывал на вершинах зеленых лиственных волн и медленно к нему из травы поднимался вниз головой Полетаев, а бабочка, прилепившись лапками к его лбу, подрагивала, как алый поплавок…
По голым ногам пробежал муравей, но то не были ноги Полетаева, его ум уточнил, нет, не мои, не мои, а чьи? — и перевернутый Полетаев попытался проследить взором вверх по ногам — знакомый смех рассыпался — и Полетаев заставил себя сесть — это Люба
— Все лежишь, — улыбнулась Люба.
— Мысленно пьесу переделываю, — Полетаеву стало стыдно своего ничегонеделанья, он потянулся в карман за сигаретой. — Будешь?
— Э, нет, ты же знаешь, я люблю после пятидесяти граммов.
— Знаю.
— Молоко вот ношу. Хочешь отпить?
Полетаев кивнул.
Люба наклонила бидон, он сделал несколько крупных глотков, струйка молока побежала по его подбородку, быстро скатилась по груди к ямке живота.
— Хорошо!
— Больше не дам — не донесу так.
— Спасибо, что ты.
Она пошла по траве, задевая ситцевой юбкой растрепанные детские головки цветов и непонятно было — то ли так земля притягивает ее, что ноги ее округлы и тяжелы, то ли тысячи таких же, тяжелых и округлых ног притягивают землю…
А я вот лежу, никому не нужный, совершенно бесполезный, быть бы хоть шмелем, был бы шмель, уууу, нет, лучше…
Люба уже скрылась за холмом, и опять поплыла золотая рыба по небу, и вновь рваная стая ловила ее и не могла поймать. И вновь, и вновь — и так миллионы раз, так миллиарды раз… Так в чем же твоя уникальность, Полетаев, кто ты. летящий вниз головой из никуда в никуда? Я?
— Ты.
Полетаев сел, стал озираться: никого не было. Только звенел летний воздух, и в зеленых вершинах лиственных волн то исчезало, то вновь появлялось, словно рождаясь вновь, летнее небо.
* * *
— И что ты такой невезучий, брат? Она даже слышать о тебе не хочет! Ну кто так делает — напоил ее, а потом вместо того, чтобы обласкать бабу, заставил ее слушать твое бессмертное творение!
— Я такой спектакль для нее разыграл, — жаловался Полетаев гнусаво, у него текло из носа, — изобразил, что навсегда бросаю искусство, думал, она станет спасать русского гения.
— Болван ты, за ногу тебя дери! С этими иностранцами попроще надо, без сложностей, затопил бы ее славянской страстью и она бы и пьесу твою прочитала, как пить дать!
— Я не проститутка. — Полетаев гордо выпятил грудь. — Я не могу без любви.
— Ювелиршу свою ты прямо обожаешь!
— Я ее жалею, у нее было трудное детство.
— И Лизку бы пожалел за пару миллионов. Что мне с тобой теперь делать?Такие клиентки на голову, как птичий помет, каждый день не валятся. У меня осталась вдова нашего резидента, застрелянного в какой-то чегеварии, где он сам, возможно, и заварил кашу. Но она глупа, как пробка.
— Нет, — отмахнулся Полетаев, — и не рассказывай, не трать пыл. Сил у меня больше нет, укатали меня горки, ухайдакали романтики пера и топора… Вот, схожу к Лиходеенко, если он не поможет…
Какая-то
— …брошу тогда все свои литературные опыты…
— И откроешь маленькое кафе! И сам будешь сыт, и довольный народ за хорошую жратву тебе потом памятник поставит рукотворный.
— "У Гоголя".
— Что "У Гоголя", — не понял Застудин.
— Кафе можно так назвать. В тихой дачной местности. Я больше всего на свете люблю Гоголя Николая Васильевича, он мне в детстве был ближе отца родного.
— Тогда лучше сразу назвать "У Вия"! — хмыкнул Застудин.
И тут-то и раздался звонок в дверь.
— И кого черти несут? Может, сантехник? Открой, брат.
Полетаев даже не поглядел в дверной замок и, распахнув дверь, решил — точно, сантехник.
На пороге стоял огромный мужичище, в смятой кепке и дрянном, постсовдеповского пошива, поношенном костюме, плохо выбритый; мутные его глазки и красный нос — так обычно в старых сатирических журналах изображали хронических алкоголиков и скандалистов — выдавали, что пришедший таковым и является.
Все это мелькнуло в сознании Полетаева, но затем свет разума погас, поскольку мощным кулаком была, так сказать, разбита лампочка. Иными словами, констатировал вбежавший в прихожую Застудин, громила дал Полетаеву в глаз, после чего Полетаев упал и ударился головой (уже начинающей лысеть, господа присяжные заседатели) о дверной косяк — и потерял сознание.
А будет знать твою растакую растакую такую и еще раз такую и через нее такую перетакую ядрена вошь — как девок портить, сообщил мужик и мутные его глазки налились кровью.
Застудин потрясенно поглядел на лежащего Полетаева.
— Каких девок, чего ты мелешь…
Несколько позже, когда мужик ушел, а Полетаев наоборот пришел в себя и, обмотав мокрым полотенцем лысеющую голову, ныл на диване, пересказывая Застудину свою историю с Мариночкой, о которой не только мы, но и он сам основательно успел забыть, Застудин в лицах изобразил, как развивались события: а я ему, ты что белены объелся, козел, а он мне так так перетак он ее трахнул, она теперь беременная, уже пять месяцев, скоро пузо на нос полезет, а негодяй сбежал и отказался жениться. Негодяй, Полетаев, это, разумеется, ты.
— Сколько месяцев? — жалобно всхлипнул Полетаев. — Пять?
— Ну.
— Да я с ней и знаком-то всего два месяца! В начале лета на остановке троллейбуса познакомился! Ужас! — Полетаев схватился за сердце.
— В общем папаша отвалил только после моих длительных уговоров и с одним условием: завтра ты к ним явишься, живут они на самой окраине, на двести восьмом автобусе до конца, и вы с Мариночкой пойдете в загс. А иначе он послезавтра…
— Молчи! — вскрикнул Полетаев тонким голосом. — Он убьет меня! — И он, сжав ладонями свою обмотанную голову, отвернулся к стене. А Застудин, что было с его стороны все-таки грубо, даже оскорбительно, пожалуй, раскатисто, заливисто, жизнерадостно захохотал.