Ибо прежнее прошло (роман о ХХ веке и приключившемся с Россией апокалипсисе)
Шрифт:
Он обернулся ко мне, широко улыбаясь и тяжело дыша.
Не то, чтобы я испугался кощунственного смысла его тирады, но все это вместе: гроза, ливень, неловкая фигура его, обращенная к небу, вопли - истошные, дикие - все это произвело на меня такое впечатление, что спина у меня стала холодная, и я с трудом уже мог понимать происходящее.
– Ну как?
– прокричал он теперь и мне, не в силах сразу соразмерить свой голос.
– Что-то твой Илья-пророк...
Он не успел договорить. Вдруг не сиреневым, а ослепительно-белым светом вспыхнула опушка. Гигантская огненная змея в мгновение свалилась с
Павел Кузьмич боком как-то повалился на прежнее место и не издал ни звука. Со мною же случилась истерика. Я заревел в голос, вскочил, побежал, упал на колени, молился, что-то кричал.
Потом уже плохо помню - как прошла гроза, кончился дождь, как я дошел до дома. Кажется, Павел Кузьмич убеждал меня, что не случилось ничего особенного, никакого чуда нет в том, что молния ударила в дерево - все это физические явления и тому подобное. Я успокоился вполне уже только дома. Помню, все расспрашивали меня, где я был, где застала меня гроза, и мне хотелось рассказать им о Павле Кузьмиче. Но я сдержался.
Два дня после этой грозы я не приходил к нему - помогал отцу и брату в поле. А на третий, придя, застал его в лихорадке. Он спал, дрожал в ознобе и бредил во сне. Когда я дотронулся до его лба, он показался мне раскаленным. Губы его высохли, лицо было совершенно белое. Мне стало стыдно, что я так надолго бросил его. Я сел с ним рядом и долго ждал, пока он проснется.
Открыв глаза, он посмотрел на меня жалобно.
– Я заболел. Мне очень плохо, Паша, - сказал он и застонал.
Я, как умел, попробовал утешать его, но он махнул рукой.
– Это заражение, - сказал он.
– Это ничто другое не может быть.
Вскоре он опять заснул. А я сидел и тихонько плакал над ним. Я знал, что такое заражение крови. Я чувствовал, что не переживу, если он умрет. Я так уже привязался к нему. Он действительно стал мне другом.
С тех пор я, конечно, каждый день приходил на опушку. Дома в это время всем было не до меня. Мама готовилась рожать, возле нее уже дежурила повитуха. Я мог сколько угодно пропадать в лесу.
Павлу Кузьмичу на глазах становилось хуже. Я был в отчаянии. По ночам не спал, строил безумные планы - как привезти к нему врача, как отвезти его в больницу. Но помочь ему на самом деле ничем не мог. Да и никто уже, наверное, не мог.
С болезнью он очень изменился. Стал молчалив и мрачен, со мною разговаривал меньше и меньше, очень много спал и постоянно бредил во сне. Трудно было разобрать, что он бормочет, но однажды, на второй или третий день болезни, среди бреда он вдруг резко сел и открыл глаза. Взгляд его был совершенно безумен, метался вокруг не в силах ни на чем задержаться, голова дрожала, подбородок ходил ходуном. Он сначала только стонал - все громче и громче - через минуту уже почти кричал. Я очень испугался. Нельзя было разобрать, наяву он или во сне, видит меня или нет.
– Что ты хочешь от меня?
– заговорил он вдруг совершенно внятно.
– Ты хочешь, чтобы
– Этого не будет, этого ты не дождешься. Если ты есть, ты слишком страшен для того, чтобы быть. И я скорее черту дам поджарить себя, чем приму от тебя твою поганую милость. Я говорю тебе - тебя нет! Ты слышишь? Тебя нет, нет! Ты еще увидишь, как я ненавижу тебя!
Он снова застонал и повалился на землю. И ничего больше нельзя было разобрать кроме "нет, нет".
У меня мурашки по коже бегали. К кому он обращается? Как же нет его, если он разговаривает с ним? И этот его безумный взгляд, палец, грозящий воздуху.
Но, знаете, Вера, по-настоящему я испугался этому бреду много лет спустя. Когда уже в состоянии был понять и оценить смысл его. Ведь это он с Богом разговаривал так. На самом пороге смерти. Это был сильный человек.
– Скорее, убежденный, - заметила Вера Андреевна.
– Ну да, убежденный, - согласился Паша.
– А что такое, по-вашему, сильный человек? По-моему - убежденный и действующий до конца согласно своим убеждениям, - он помолчал.
– Вот вы, скажите, можете себе представить, что это такое значит - знать наверняка, что завтра или послезавтра ты умрешь?
– Представить?
– переспросила Вера Андреевна.
– Может быть, и могу. Об этом Достоевский подробно писал.
– Да, да, Достоевский, - вздохнул почему-то Паша.
– Но ведь Достоевскому-то, пожалуй, полегче было. Как вы думаете? Он ведь твердо в Бога верил и в загробную жизнь. А вот что это такое - знать, что завтра от тебя ничего не останется? Что завтра весь мир кончится вместе с тобой и ничего никогда больше не будет. Это вот как?
– Когда Достоевского везли на казнь, по-моему, он был еще атеистом, - сказала Вера Андреевна, припоминая.
Паша пропустил это мимо ушей, смотрел задумчиво.
– Ну да, конечно, представить-то может и можно, продолжил он.
– В конце-концов, что в этом особенного - все люди умирают, каждый день люди умирают - ничего особенного. Но только, знаете, Вера, мне вот всегда, всегда, всю жизнь казалось, что как ни представляй себе, как ни зарекайся и не загадывай, все-таки когда оно придет к тебе - это- оно совсем-совсем другое будет. Просто черт его даже знает какое. Такое, должно быть, что ни вообразить его заранее, ни подготовиться к нему невозможно. Мне всегда казалось, что это как физическая боль - ее никогда не понять в другом человеке. Можно и представлять себе и сопереживать, но понять нельзя, пока не ощутить самому. Вы думаете, много на свете атеистов, которые и в самую последнюю минуту способны отречься от всякой надежды?
Вера Андреевна пожала плечами.
– Прошла еще пара дней, - продолжил Паша, помолчав недолго, - и не осталось никаких сомнений - Павел Кузьмич умирал. Видя это, не зная, что предпринять, я предлагал ему позвать кого-нибудь - хотя бы отца. Наверное, отец отдал бы его жандармам, его судили бы, но перед этим стали бы лечить. Каждый день, приходя, видя, что стало ему еще хуже, я предлагал это. Но каждый день он отказывался.
– Нет, - говорил он.
– Сам я им не сдамся, унижаться перед ними не стану. Если такая судьба, я умру здесь, - говорил он спокойно.