Ибо прежнее прошло (роман о ХХ веке и приключившемся с Россией апокалипсисе)
Шрифт:
– Спаси Господь, дедушка, - сказала она, поклонилась еще раз и ушла в избу.
У детей в руках были большие печатные пряники. Отойдя в сторону, они изучали картинки на них. Чуть слышно охнув, старик опустился на лавку.
– Ну, рассказывай, Глеб, как зиму перезимовали?
– Да все хорошо, Кирилл, слава Богу. Митя вот только на Пасху захворал было, неделю лежал в жару - отварами отпаивали поправился. Ты-то сам как, где бывал, что видел?
– Я, Глебушка, нынче мало хожу. Старость - куда там, кости ломит - тяжело ходить. Всю весну в землянке просидел, лапти вязал. Только раз до Москвы дотопал - на ярмарку, лапти продать. Так и то, веришь ли, по дороге едва не помер. И
– Господь с тобой, Кирилл. Рано тебе еще об этом думать. Вот ужо внукам моим поносишь гостинцев...
– Эвона куда хватил, - старик усмехнулся, положил обе руки на посох, чуть помолчал, потом спросил.
– Голодали?
– Бог миловал, - покачал головою Глеб.
– Хлеб, ты сам видел, осенью хорошо уродился. Коза доится - молока всегда в достатке. Яблоки, свекла есть, охочусь.
– Значит, все хорошо у тебя?
Глеб подумал немного, кивнул.
– Все хорошо.
Старик помолчал, поводил по земле концом посоха - начертил какие-то замысловатые округлые фигуры.
– О Фоме никак не можешь забыть?
– спросил он, наконец, не поднимая глаз.
Глеб только головой покачал.
– Мысли ты что ли, Кирилл, умеешь читать... Ну, а как об этом забудешь?
– На все, Глеб, воля Господня. Бог дал, Бог и взял. Дело-то уж прошлое.
В первую зиму их на этом месте Марья родила ему сына крепкого, розовощекого мальчугана, которого назвали они Фомой. И рос он в их новой избе два года. Рос здоровым и улыбчивым на удивление - ростом чуть не догонял Любаву, почти совсем не плакал, начал уже ходить и лопотать первые слова.
Прошлой зимою, когда топили они по-черному глинобитную печь, Марья выставляла спать и его, и Любавушку на улицу в люльках - закутав хорошенько в козлиную шкуру - чтобы не дышать им дымом. И вот однажды после Рождества - Глеб и Митя в ту пору удили неподалеку в проруби - услышали они страшный крик ее, и бросились бежать к дому.
Огромный медведь-шатун, выйдя из лесу и подойдя к избе их неслышно для Марьи, выхватил из люльки спящего Фому и понес в лес. Глеб, подбежав к дому, схватил охотничье копье и бросился вслед за ним. Догнал медведя уже в лесу и с одного отчаянного удара в шею убил его. Но оказалось поздно - зверь уже задушил младенца.
Тогда надолго в избе их поселилось горе.
– Конечно, все так, Кирилл, - кивнул Глеб, не глядя на старика.
– Воля Господня - ты прав. Но ты ответь мне - за что она, эта воля? Четыре года тому на площади в Воскресенском я ведь гневом Господним грозил им всем - ну, и что же? Пришел он на них, блаженную зарубивших? Не слыхал я о том. А вот на меня пришел.
– Я слыхал, - удивленно вдруг взглянул на него старик. Да вот на Крещение-то?
– Что - на Крещение?
– Лихорадка была в Воскресенском этой зимой - на Крещение началась - с жаром и кашлем до неможения. Половина детей померло, да и взрослых несколько.
– Господи помилуй, - перекрестился Глеб.
– Я думал, ты знаешь. Она по многим погостам прошла.
– Я не знал, Кирилл. Вот ведь грех-то осуждения. Получилось, будто и рад я.
– Ты, главное, Глеб, не ропщи. Все мы достойны Господней кары, все мы великие грешники. Да и откуда знать тебе Его волю? Ты о себе думаешь, а у Него в деснице тьмы судеб людских переплетены. Никому о Его путях судить не дозволено. Темны мы, чтобы о них судить. И потому все страдания, которые выпадают нам, без ропота должны принимать. Лишь верить, что все они одной неведомой великой цели служат, ею же оправданы и искуплены будут.
Глеб разглядел теперь, что посохом старик рисует на земле церковные купола.
– Все так, Кирилл,
– он вздохнул, поморщился, покачал головой - похоже было, какая-то мысль не давалась ему.
– Только... Я хочу сказать... такой ли Он на самом деле, какому мы молимся, каким рисуем, о каком мыслим?
– О чем это ты?
– внимательно поглядел старик.
Глеб чуть подался вперед, и упрямая черточка четче прорезалась у него над переносицей.
– Ездил я, Кирилл, на Страстной в Москву с детьми молиться. Давно уж я не был в храме, и, знаешь, с хорошим таким чувством ехал - о Христе печалился, о Боге скучал. Приехали мы, привязал я лошадь, помолился перед воротами, внутрь ступил, да вдруг и увидел все сразу - будто пелена какая с глаз слетела.
– Чего ж увидел-то?
Глеб странно как-то взглянул в глаза старику.
– Не было там Бога, Кирилл, - пробормотал он.
– Вовсе не было.
– Окстись, Глебушка, - перекрестился тот.
– Служба там была как раз, народу много. Вошел я, огляделся и вижу - толпа кругом меня, обуянная страхом. Каждый загробных мучений трепещет, каждый милостей себе у Господа вымолить хочет поболе. Равно у тиуна какого-нибудь. Страх и корысть, Кирилл, страх и корысть там были, а не веры подлинной, ни Бога не было вовсе... Или - так тебе скажу - если и был, то другой - гордый, властный, недобрый - не тот, в которого я верю. И тогда, знаешь, посмотрел я на все это будто глазами какого-нибудь иноземца, будто впервые. И молитва из души пропала. И не встал я даже на колени тогда - перекрестился и вышел.
– Вот оно что, - произнес старик, но как-то уже спокойно.
– Скажи мне по совести, Кирилл, разве такая вера должна быть у человека? Разве должен человек бояться Господа? Разве может быть, чтобы бояться ему того, к чему он должен стремиться?
– Нелегкие ты, Глеб, вопросы задаешь, - покачал головой старик.
– А без ответов на них как же человеку жить, как верить? Мне нужно знать, что такое Он есть, чтобы понять, что такое я есть на этом свете. Положим, знаю я, что Он всемогущ, так. Но ведь и милостив же, и добр. Так если добр, тогда зачем бояться Его. А если нужно бояться, если по воле Его лихорадка невинных детей косит, младенец отдается медведю на растерзание, тогда что же это за мир такой, в котором мы очутились. Вот становлюсь я нынче перед иконой, Кирилл, а сам не молюсь, думаю все, и, если прошу у Него чего, так только вразумить меня. Ведь, может, полжизни своей я уже прожил, а ничего в ней так и не понял.
– Грех это, Глебушка, - вздохнул Кирилл.
– Слабое разумение свое над верою ставить, вопросы, неразрешимые изначала, городить - грех это. Много ведь их, таких вопросов, на которые в жизни земной не дано человеку ответа. Такой уж, видно, был замысел Господен - слеп человек, только и может видеть, как огонек далеко где-то светится в темноте, светится. И зовет к себе. А уж почему зовет, почему идти к нему надобно, не нашего ума дело. И гадать нам не нужно - ни об этом, ни об иных промыслах Божьих. Сколько ни гадай, ничего не нагадаешь путного, потому - слеп. Сердца своего нужно слушаться, Глеб. Сердца и заповедей Христовых. На то ведь и даны они нам. Сердце наше - как щелочка в мир горний, заповеди - как нить путеводная, а разум - он в дебри, в темноту кромешную завести человека может. Ты делай, что положено тебе делать, и душе покойно станет. Вот обустроился ты здесь, дети у тебя растут двое ведь есть - и слава Богу. Может, так, что и не наказание это было - с Фомою. Для Фомы-то уж точно - счастье, здесь и не сомневайся - они ведь самые счастливые у Господа в раю - дети. Ну, а для тебя - может так, что не заслужил ты у Него большего счастья, чем есть уже у тебя.