Идея фикс
Шрифт:
— Чудесные все же здесь места, — вздохнула Лара. — Интересно, чей указующий перст послал меня сюда и кто из высших затейников организовал нашу встречу?
— Серж Бонован, — в один голос откликнулись мужчины.
— Пока его не канонизировали в святые угодники, я поставлю свечу Деве Марии. В Домском соборе. Ради таких редких праздников, таких ослепительных вспышек и крутится лента серенького и вроде бессмысленного бытия.
— Меня тоже преследует странное чувство — будто происходит что-то очень важное, — сказал Сид. — Мне не удалось уснуть, и когда я увидел Пламена, то почувствовал облегчение… Понимаете? Ну не должны мы были расстаться просто так! Не может быть у длинной, запутанной истории простенький конец.
— И я подумал то же самое! Вскочил, схватился за голову: нельзя же так! Съездил
— Это ты понял, а я слепо неслась куда-то на привязи у интуиции. Она волокла меня, словно хозяйка за ошейник упирающуюся собачонку… Отлично, что ты прихватил Сиднея. Мы успеем посидеть в ресторанчике. Или…
— Именно. Или, — согласно кивнул Пламен. — Все уже решено, синьора Решетова. Позвольте вашей интуиции и дальше волочить вас за ошейник. Только теперь поводок из рук этой не очень надежной дамы перехватил я.
В открытые окна салона врывались потоки воздуха, взлохмачивая волосы, овевая упругой волной лица, надувая парусом рубашку Пламена и взметая флагом лазурный шарф Лары. У всех троих был такой вид, словно они спрыгнули с парашютами и теперь летели навстречу земле. Чудесной, загадочной, полной открытий — той, на которую они еще не ступали.
Глава 18
Анжела хворала. Через неделю после Пасхи она почувствовала себя слабой, разбитой, отлеживалась, пила корвалол, слушая музыку. А потом — потеряла сознание. Врачи в местной больнице промыкались десять дней, собирая анализы, делая снимки. При этом значительно переглядывались и обменивались латинскими терминами. Больную показали прибывшему на консультацию из Краснодара профессору. У того, кажется, сложилось определенное мнение, и он поделился им с матерью больной, поскольку других близких у нее не было.
Анжелу выписали. Марья Андреевна сходила в церковь, заказав службу за здравие дочери и расставив свечи всем святым угодникам, в том числе и целителю Пантелеймону. После совершила дальнюю поездку в селенье к знахарке и вернулась с мешочками трав, из которых аккуратно готовила настои.
Июль подходил к концу, стояла страшная жара, в открытые окна влетали огромные зеленые мухи. Анжела лежала на высоких подушках и смотрела на бледное, словно выгоревшее море, высоко поднимавшееся к горизонту. Слушала Рахманинова и Толкунову, вперемешку. А еще — мечтала. Думала о том, как здорово было бы спуститься на пляж, тайный, дикий, где частенько за валунами обнимались они с Сашкой, разбежаться, разбрызгивая ногами прохладную упругую воду, и кинуться в нее… Плыть, плыть, плыть, чувствуя, как возвращаются силы, как легко дышит грудь… Плыть к диску заходящего солнца и раствориться в нем… А еще она вспоминала о писателе Александре Грине, придумавшем чудесную сказку про Алые паруса. Он тоже лежал у окна, одинокий, больной, да к тому же и бедный. Глядел на море и сочинял про дальние края и увлекательные приключения… Жила на берегу моря странная девочка. Все время глядела в море и ждала, что явится за ней шхуна под Алыми парусами. Сойдет на берег прекрасный юноша, протянет руку и, узнав ее в толпе, скажет:
«Я искал тебя, Ассоль».
Они унесутся вдаль под огненными парусами к своему огромному, никем не виданному счастью… Хорошая сказка. Но только кто может раздать всем счастье? Разве что щедрый боженька, только не здесь, в юдоли горестей, а там, у себя…
Думая о земле обетованной, завешанной Христом каждому смертному, Анжела начинала напевать. Но не церковные гимны, а все, что помнила, что слышала, что осталось в душе. Напевала чуть слышно, понимая теперь целиком, до конца, те песни, мелодии, слова, которые проходили вскользь, не затрагивая ни ума ни сердца. «Как много девушек хороших, как много ласковых имен…» — звучал в памяти голос Утесова, и почему-то хотелось плакать. А потом «Все стало вокруг голубым и зеленым…», «Падает снег, ты не придешь сегодня вечером…», «Звать любовь не надо, явится нежданно…», «Бьется в тесной печурке огонь»… И про любовь, и про войну, русские, иностранные — всякие песни вспоминала Анжела.
А еще она все время думала о своей жизни,
Но не было зла у Анны на рыжую девчонку, жадно и безрассудно рвавшуюся к жизни. Что она понимала тогда, строптивая, неразумная? Вот если бы сейчас с мудрой головой жизнь начинать, то пошло бы все по-другому. Совсем по-другому пошло.
Она знала, что должна умереть. И что должна смиренно принимать эту мысль — тоже знала. Но не могла и завидовала тем, кто плескался сейчас в море, кто разъезжал на автомобилях по тенистым дорогам, танцевал на площадках среди цветущих кустов. Особенно женщине с тремя детишками, снимавшей вместе с мужем, бородатым силачом, соседнюю квартиру. Средний, семилетний мальчик, с любопытством заглядывал на лоджию, где лежала больная, и с визгом, изображавшим ужас, убегал. Маленького они возили в сидячей коляске, а старшая — длинненькая, худая с бойкими глазами барышня, играла в настольный теннис во дворе под акациями с веселой компанией нарядных и раскрепощенных — совсем других подростков. Ни за короткую юбку, ни за иностранную музыку теперь никого не преследовали. Во дворе гремели магнитофоны, на дискотеках, наглотавшись таблеток, до одури тряслись под оглушительное техно совсем распущенные девушки. Эстрадные солистки на столичных сценах, по телику показывали, в таком виде выступают, что волосы дыбом! Куда давешней оторве Анжелке до теперешней Маши Распутиной! Монашеской строгости по нынешним временам была девушка. Анна прикидывала, как устроила бы свою жизнь, если б начала ее теперь, вместе с галдящей под окнами молодежью. Пошла бы в церковный хор? Вряд ли… Уж очень жгла память намалеванная люминесцентной краской надпись: «Я люблю тебя, Анжела». Сверяясь по учебнику английского, ночью написал на ее сарайчике Сашка. Надпись пылала десятилетия. Она и сейчас там, едва заметная, словно забытая, заросшая травой могилка…
Мысли возвратились к смерти и не находили с ней примирения. Когда Анна пела в хоре, посылая свой голос к куполу, она верила, что душа бессмертна, что вознесется, поднимется, чтобы обрести вечное блаженство. А вот лежа здесь, в хвори и немощи, сомневалась. Особенно когда подступала боль такая, что хоть вой. Пока еще мать дрожащими руками разобьет ампулу и кольнет пониже спины, тело разрывается, вопит: где ты, душа, где? Не отзывается бессмертная, отступает в сторону, давая волю набегам немощи. Может, такая нестойкая душа ей попалась?
Она редко смотрелась в зеркало. Даже когда ходила умываться, старалась в раковину глядеть, скользнув испуганным взглядом по небольшому, прямоугольному, мутными пятнами заляпанному стеклу. А потом ее долго преследовали глаза чужой, затравленной страхами женщины.
Ночами Анжела ждала утра, чтобы услышать звуки пробуждающегося дома. Люди смеялись, бранились, гремели посудой, били палками по коврам, прогуливали собак, наказывали детей — в общем, жили. Вечерами появлялись совсем другие звуки. Становилось слышно то, что днем словно пряталось. Шум поезда по идущим вдоль моря путям, музыка и даже голоса из стоящего на той стороне оврага санатория, а порой, когда с моря дул ветер, доносились слова пляжного репродуктора, что-то бойко объявляющего отдыхающим. Отголоски чужой, очень далекой, навсегда покинутой жизни.
Анна вспоминала выступления в ресторанах, дымный сумрак, бегущие по стеклам и потолку зайчики от вращающегося шара, звяканье вилок и ножей, белеющие пятна скатертей, блестящие потные лица. Она пела для них, но была выше на целую ступень — ступень сцены, разделяющую жизнь и театр. Сашка брал из протянутых рук смятые купюры и объявлял заказанный танец. Но он был в стороне от чужого праздника. Он работал, не забывая подмигнуть Анжеле голубым, шальным глазом. Это означало: мы — вместе. Потом они летели на гремучем мотороллере через спящий город, уже прохладный, ароматный, в черных таинственных тенях. Сворачивали на дикий пляж, где Сашка и Анжела сливались воедино, и только море было ласковым свидетелем их жадных объятий…