Идиот нашего времени
Шрифт:
И кары, и милости приправлялись поучениями, осененными совдеповско-дворовым кодексом чести: «Никогда не прощай оскорбления! Умри, но отомсти!» — «Умри, но честью не поступись!» — «Деньги говно! Тот, кто их любит, сам говно и баба!» — «Сам погибай, а товарища выручай!» — «Никогда не жди нападения! Нападай первым!» — «Лежачего не бей!»
И вот одно из важнейших: «Девочек не обижай!»
Первые солидные подарки — велосипед «Ветерок» и настольная железная дорога — оказались чем-то вроде возведения в определенный статус, дарованы были по особому случаю одновременно — в последнее лето перед школой.
В мешанине перемолотого времени словно сам собой прорисовывался из солнечных искр умильный теплый вечер, который запоминался в малейших
Он быстро забежал назад, в квартиру и, сам же чувствуя собственную оплошность и каким-то неведомым пронзительным чутьем угадывая вообще все, что было связано с этой молодой женщиной, но почему-то не имея возможности остановиться, все-таки проговорил:
— Там тетя… почтальон, — и совсем сминая, недоговаривая, сжимаясь: — письмо принесла…
Перед ним был отец, наклонившийся, шнурующий черную лакированную туфлю — его сильные руки и строгая, изящная летящая стрелка на брюках. И где-то сзади, фоном, заслоненная его крепкой фигурой — худощавый некрупный образ мамы.
— Какая тетя, сынок? — вкрадчиво спросила она.
— Почтальон, — ответил он, чувствуя, как горячо делается лицу и ушам и как попутно рушится что-то грандиозное и громоздкое.
И вот они вдвоем с отцом вышли и пошли по улице. Обогнули полквартала и зашли сначала в один магазин, потом в другой, отец что-то покупал, какую-то мелочь, вроде спичек и папирос, и ему — маленькую шоколадную медальку в золотинке с выдавленным Буратино и почти следом — дорогое эскимо на палочке. А потом опять они шли, будто бесцельно, в неведомое место, но почему-то не было веселья от этой прогулки, отец как никогда молчал, хотя сквозь его молчание и хмурую рассеянность Игорь, сам напряженный, пронзительно чувствовал, что отец видит со своей высоты такое, что его маленькому взору было никак недоступно.
Они повернули с улицы — на задворки пятиэтажек, и в одном месте, где между домами была натоптана тропа и земля поднималась к следующему ярусу домов, как раз недалеко от детского садика, с которым он в ближайшие недели должен был расстаться, он вдруг опять увидел ее, еще мало что понимая в женской красоте, еще не зная, насколько очаровательна, грациозна была эта молодая женщина. Она медленно спускалась по дорожке навстречу им, тиская в руках свою маленькую сумочку, и ее короткое черное каре с каждым шагом ровными блестящими крылышками чуть колыхалось вдоль бледных щек. Она даже не произнесла, а жалобно пролепетала имя отца:
— Саша…
Отец же как-то немного боком заслонил его и молча снизу ударил женщину кулаком в лицо. Удар был силен, так что она с коротким всхрапом опрокинулась спиной наземь, мгновенно утрачивая изящность и легкость, платьице порхнуло, открывая белые трусики. Отец же подхватил его за руку и потащил, так что Игорь быстро засеменил следом на непослушных ножках, путаясь, едва не падая и даже перебирая ногами в воздухе, когда отец приподнимал его. Отец говорил сверху, почти из поднебесья, с жесткостью и повелительностью в голосе:
— Это тетя-вор,
События, видения, штришки, запахи, слова… Мелочей не существовало. На оборванной фразе являлась мать, выступала из кухни, растрепанная, раскрасневшаяся. И отец, уже одетый и как-то особенно подтянутый, в длинном темном плаще, в лакированных туфлях, доведенный до исступления ее последней фразой, твердым шагом вернулся из коридора и начал молча, со спокойным, чисто выбритым и оттого по деловито правильным лицом, — начал отдирать шторы на окнах — одним широким сильным рывком. Сначала штору и затем, бросив ее охапкой под ноги, — тюль. Потом вторую штору и второй тюль. Мать уже не кричала, она, с вызовом подбоченившись, презрительно сощурившись, приговаривала:
— Артист… Ну, артист… Будь ты проклят!
И вдруг — утро, отец являлся в это утро свежий, пахнущий одеколоном, и прямо на стол, напротив кроватки, сдвинув все, что на столе было, в угол, — новенький, в свежей краске и в смазке «Ветерок». К вечеру ответным шагом — заводная удивительная железная дорога от матушки.
Им невдомек было — верно, им изменила собственная память, — что семилетние люди куда проницательнее и умнее, чем кажутся. Но демоны совсем ослепли, раз уж решили наделить его, безропотного созерцателя их бесноватого соревнования, полномочиями арбитра, которого можно подкупить. И вот они дышали ему в лицо с жутким очарованием, раздробляя мир на мелкие кусочки: с кем ты будешь жить, Игоречек, скажи-ка, милый, с кем?.. Когда мы разведемся, кто для тебя лучший, а кто худший, кого ты больше любишь — маму или папу?
Подобные выяснения отношений, в которые разменной монетой вовлекалась его душа, были растянуты на десятилетия — родители периодически вступали в состояние войны, в преддверие развода, который, впрочем, никогда не мог осуществиться, потому что отец и мать уже не могли обойтись без того, чтобы не принять друг от друга порцию яда, имевшего для их вычурного эгоизма особый сладкий привкус.
Что же удивляться тому, что он и сам периодически бунтовал против своих богов. Так и катилось через годы: с лицевой стороны — некоторая даже чинность, романтичность и правильность, явленная через журнал «Техника молодежи», книги о путешественниках и мечту о странствиях, через строительство авиамоделей и секцию бокса. Изнанка же открывалась в общем-то мелочью, пожалуй, той пачкой «Беломорканала», которую дружок Леха украл у своего отца. Дело было, кажется, классе во втором. Отправлялись гулять, за домом прятались в кустах, где был построен «вигвам» из картонных коробок, притащенных с помойки, и там до тошноты пыхали едким дымом. Если подумать: что такого, кто не курил! Да только мелкая эта проказа полнилась чувствами, которые выстраивались на ухающем в груди, отдающем одновременно жутью и восторгом: «Ах так! А вот так! Я — курю!» Чем не бунт против богов!
Эту пачку дружно курили два дня. Пока их, наконец, не застукали соседи. Тут и приспела вторая порка:
«Повторяй за мной! Дорогие папа и мама, я больше никогда не буду курить!»
«До-до-до…»
«Повторяй громко и выразительно!»
«До-до-дорогие…»
«А теперь ешь папиросу! Ешь! Курить мог, теперь ешь!»
«Я… я… я…»
Третья порка, самая болезненная, уже без сопроводительных комментариев, несколько припозднилась, если, конечно, считать тринадцать лет поздним сроком для такого важного воспитательного момента. В полном молчании, от всей души: «Ннац!» — «Ннац!!» — «Ннац!!!» И от трех-то всего ударов задница на неделю потеряла способность к безболезненному сидению. Впрочем было за что. Случай с битыми стеклами в телефонной будке и развороченным аппаратом довел-таки до детской комнаты милиции. Отцу, хотя он в то время уже не работал в газете, пришлось подключать старые журналистские связи, чтобы сынка не ставили на учет.