Идиот нашего времени
Шрифт:
Но, как оказывалось, не каждый бунт заканчивался для него родительской немилостью. Через год за обиду, за тычок унизительный — с короткого разбега двумя руками Игорь махом запустил школьным стулом из крепкой слоеной фанеры в победно удаляющегося классного громилу Валерика. И если бы Валерик чудом не увернулся, быть беде — стул разломился от удара о стену. История всплыла, едва не дошло до исключения из школы. Зато Игорь разом, одним только этим броском, переместил себя на верхние ступеньки свирепой детской иерархии — до конца учебы ему обидного слова никто не смел сказать. Но каков был отец, который, с одной стороны (лицевой — лукавой), театрально хмурился и поддакивал на всяких там педсоветах, но с другой (с изнаночной — истинной), лучился глазами и дома не то что слова упрека не сказал, но даже дал лишних
Однако к тому времени когда-то казавшееся незыблемым божество все равно уже поблекло, низвергнулось до эдиповых отторжений. Отец двадцать лет благополучно проработал в областной «молодежке». Его журналистика текла в рамках двух-трех тем: очерки о солдатах и войне да о трудягах. Так что он еще долго продержался — с его-то склонностью к наглому выпендрежу. Кончено, все его изустные ремарочки и анекдотики были мелочью: «обкомовская кормушка», «секретарь ебкома», «приезжает Леонид Ильич в Америку, снимает проститутку…» И хотя все это выдавалось им в редакции, где треть сотрудников была стукачами, ему многое прощали. А вот письмо в ЦК, которое он написал в защиту уволенного обкомом крамольного редактора, а потом еще ходил по редакции, пытаясь собрать подписи (подписало двое таких же, как он, «идиотов»), ему не простили. Из журналистики его и тех двоих турнули в 1980-м.
В сорок с лишним коренным образом менять жизнь было непросто. Всей семье пришлось менять жизнь, потому что заработки отца стали совсем грошовыми. Но в газету он уже не пытался вернуться — сначала из внутреннего упрямства, а с возрастом газета в его душе измельчилась в бессмысленную мишуру. Так что отец повторил судьбу многих русских интеллигентных людей, опустошенных своим несносным временем. Работал в котельной, развозил на грузовом мотороллере молоко по магазинам, вкалывал грузчиком при гастрономе. Классический кухонный диссидент. Но только отец сам не заметил, что система таким образом пусть и не сломала его, но полегоньку все равно перелепила. Он себя мыслил Диогеном, а на самом деле превратился в тривиального выпивоху. Принимая же на грудь, говорил что-нибудь соответствующее: «Почему русский человек пьет? Да потому что не может слетать на Луну!» В конце концов предполетное чувство окончательно покинуло его, и он в подпитии уже будто таскал самого себя за волосы, перемалывая пустоватые суррогаты осмысленности в тупую свирепость. То, напившись, мог устроить потасовку на улице с такими же мутными путешественниками по виртуальным мирам. То ругался с начальством даже на тех незначительных работах, где подвизался. Почему и работу ему приходилось то и дело менять. С годами он делался все несноснее и скандальнее со своими близкими.
Закономерно, что пришло время и Сошникову-младшему полезть за своей Луной. Не затем же, чтобы покрасоваться, и тем более не для того, чтобы выиграть блок «Стюардессы», он рисковал жизнью. А ведь только в том деле, в котором ты по-настоящему рискуешь головой, можно обрести истинную самостоятельность. Да еще выпиралось из тайников любопытства: что же может скрываться там — какие новые боги? — за твоим персональным горизонтом событий, на преодоление которого надежда теплится в каждой мающейся душе? Нельзя же было согласиться с той патологической недоговоренностью, которая пропитывала окружающую действительность, никогда не обещая разгадки даже простейшим вещам, даже какой-нибудь булавке.
Этакий наивный подростковый релятивизм, требующий незамедлительного подтверждения каждой новой идеи делом — он по морозу и ветру полез на старую высоченную трубу городской котельной с внешней обледеневшей скобовой лестницей, у которой ограждение местами уже отвалилось. Сошников, конечно, не первым был проходчиком по трубе — ведь поднимались на нее какие-нибудь монтажники.
Затеялся дурацкий спор: «Смогу!» — «Не сможешь!» Поспорили на блок «Стюардессы». А его изнутри и без этого спора жгло: «Смогу! Смогу!» Подбадриваемый приятелями, бойко полез по скобам вверх. Конечно, смогу! Раз кто-то смог, то и я смогу! А вот что подразумевалось под другой формулой — «не смогу», — вязло в тумане.
Поднявшись, может быть, только до середины, обессилевший, он понял, что вовсе не по железным скобам лестницы поднимается, а цепляется за прохваченные морозом ржавые кости смерти, за ее скелетированный остов. Тонкие вязанные
Сколько времени он так продержался — откуда он мог знать. Но наконец собравшись, он кое-как начал спуск, меньше всего думая о предстоящем позоре. Да только от позора его спас сторож, обходивший территорию и спугнувший вожделенных созерцателей. Пусть формально, но Игорь отстоял право на преждевременный спуск. Так он решил. Это было лицевой стороной его оправдывавшегося самолюбия. Изнанку же будто расцарапало ржавой железкой: что-то в этом мире так и не раскрылось, так и не было объяснено, Луна оказалась за пределами досягаемости.
А его последующие чудачества и склонность к психопатическим выходкам! После школы, имея хороший аттестат, он поступал в политехнический институт, сдал два экзамена — на «отлично» и «хорошо». И вдруг повздорил с родителями — по малейшему поводу, о котором вскоре никто уже не помнил, что-то вроде не убранной за собой тарелки. И отцовская ответная ярость — не за тарелку, конечно, а за растущую в сыне склонность к бунту:
«Почему ты орешь на отца и мать?!»
«Я не ору! Я нормально говорю!»
«Негодяй!»
«Я не негодяй!»
Тут же поехал в институт и забрал документы.
Так что через полгода с первой примеркой портянок для него настал очередной период для постижения азов Екклесиастовой мудрости. Но только «мудрость» опять не пошла на пользу здравому смыслу, а даже еще больше раззадорила на подвиги. После армии в течение года — пьянство и буйство со товарищи. Его несло по таким мрачным тоннелям, что в конце маячил вовсе не лучик света, а просматривался слив в самые низкие отработанные горизонты. Сломанная переносица, сломанные передние зубы, сломанные о чужие челюсти пальцы, гонорея, которую сосед приятель лечил при помощи дешевых антибиотиков и старого шприца, в очередь с макаронами кипятившегося в кастрюльке. И апофеозом — с «магарычами» и поднятыми со дна отцовскими связями прикрытое дело за удар милиционера в лицо. А позже, даже когда он, как-то разом очнувшись от самого себя, наскоро состряпав себе новых божков (удачно попробовав репортерства в газете, устроившись стажером в областную молодежку, поступив на заочный филфак и вообразив себе, что будет перелицовывать незрелое русское общество), — его привязанность к Дарье, аспирантке с другого факультета, совсем не красавице, к тому же старшей его на несколько лет и совершенно сумасшедшей.
Как можно было вникнуть в душу странной женщины, когда среди ночи, оборвав совместный сладкий полет над тропическим морем, она могла подняться с постели, раскрыть окно и, обнаженная, стать на подоконнике на колени — а ведь это был седьмой этаж общежития.
— Если ты сейчас же не уйдешь, я брошусь вниз, — медленно говорила она и при этом ни за что не держалась, а машинально чуть двигала ладошками в воздухе, будто уже готовилась взмахнуть крылышками и навсегда улететь в свои самоубийственные фантазии.