Игра на разных барабанах
Шрифт:
В вестибюле никого не было. Пахло свежевыпеченной сдобой. Она с минуту ждала у стойки, но никто не появлялся, возможно, портье тоже был в театре, поэтому она протянула руку за своим ключом и тут же схватила тот, второй, висящий под римской цифрой I. Какая небрежность! Как можно было оставить тут ключ. Она бросилась к лестнице, как преступница.
Тихонько открыла дверь апартаментов. Не зажгла света — в комнату пробивались лучи заходящего солнца. Большой балкон, раздвинутые присборенные шторы и широкая двуспальная кровать. Он не успел даже распаковать вещи. Чемодан, не закрытый, лежал на кровати. Рядом три экземпляра его последней книги, новехонькие, наверно, еще не разрезанные. На стуле влажное пушистое полотенце, видимо специально купленное службой отеля к его приезду. Она осторожно к нему прикоснулась. Ванная комната — просторная, с массивной ванной под окном, огромными медными прусскими
Услыхав внизу шум, она быстро вышла из номера и поднялась по лестнице на свой этаж.
Она расплачивалась за комнату, стоя спиной к залу ресторана, когда люди стали возвращаться с лекции. Она слышала его голос, он что-то говорил.
— А это как раз тот самый Т., — шепнул портье с гордостью. — Моя жена прочла все его книги.
Она хотела обернуться, но не смогла. Замерла, отсчитывая банкноты.
Садясь в пролетку, она вдруг почувствовала себя бесконечно усталой. Весила, наверно, тонну, даже лошадь, должно быть, это ощутила — не желала трогаться с места.
— Куда прикажете, сударыня? — спросил извозчик, когда ее молчание затянулось.
— На вокзал.
В таком городе, как Алленштайн, все должно начинаться и заканчиваться на вокзале.
Взятие Иерусалима. Раттен, 1675
Чтобы прорыть Кедрон [12] , триста мужчин из деревни работали почти целое лето 1675 года. Они роптали: да ведь жатва, да ведь второй сенокос, да то-сё. Всякий раз, когда он разговаривал с ними, всё в конечном счете сводилось к еде: мука, капуста, картофель, мясо (при этом глаза у них загорались, как у псов). «Как такое возможно, — писал он жене, которая проводила лето в Баварии, — что и они, и мы происходим от одних и тех же прародителей, от Адама и Евы?» И тут же, в следующей строке, сам себе отвечал: «Быть такого не может. В историю человеческого рода, по-видимому, закралась какая-то несуразица, ибо мною движут великие помыслы, они же озабочены лишь своей плотью, и к плоти у них все сводится. Я не уверен даже, понимают ли они то, что я им говорю».
12
Небольшой ручей между городской стеной Иерусалима и Гефсиманским садом, в котором был схвачен Иисус Христос.
И вправду, они смотрели на него исподлобья, как-то подозрительно, недоверчиво. А в те минуты, когда забывались, в их взглядах сквозила ненависть. Если бы — не дай бог — вновь вспыхнула какая-нибудь война или бунты, как с полтора десятка лет назад, они бы, не моргнув глазом, напали на замок, чтобы крушить и грабить. Разумеется, им бы в голову не пришло красть канделябры, ковры и китайский фарфор, они бы предпочли уничтожить их, разнести в пух и прах, как ни на что не пригодное добро, вычурные излишества. Вероятно, — размышлял он с едкой горечью, — если бы эти замковые диковины были из хлеба, мяса и картошки с салом, они бы отнеслись к ним с почтением. Революция быстро превратилась бы в потребление, бунт — в пожирание, тишина, наступившая после битвы, нарушалась бы кряхтением и канонадой ветров в кустах. Всегда так
Поэтому его совершенно не волновали робкие угрюмые ходоки, которых к нему засылали: мол, рытье рва в пору жатвы противоречит привычному порядку вещей. Перед глазами у них кружили караваи хлеба. Он, конечно, освободил на несколько дней треть деревенских, амбары все-таки надо было наполнить. Но, по сути, он преследовал воспитательные цели: есть дела божественные, духовные, возвышенные и более важные, чем ваша набитая утроба. Ради идеи стоит жить и чего-то добиваться в жизни. Спасет нас благородная страсть.
Замок в Раттене достался ему разрушенным и разграбленным после кровопролитных войн, когда над парком еще висел и стлался по земле страшный смрад тлеющей шерсти ковров, полстин и бараньих шкур, которые прежде согревали каменные полы. Вонь гари — верный признак того, что эту военную мясорубку раскручивали адские силы. Родственники бесславных поджигателей потом заново воздвигали замок, втаскивали на гору камни, доставляли песок для раствора, тесали бревна.
Он помнил то чувство, с каким однажды, пламенной осенью, остановился на противолежащем холме, чтобы взглянуть на итог многолетних строительных работ — фасад из песчаника с множеством окон, террасы, пологими ступенями нисходящие к пруду, сады, полные роз и винограда, изящные колонны оранжереи. Ну и аттик в мавританском стиле, архитектурное кружево, украшающее атласную кромку неба, от которого перехватывало дыхание, которое казалось нереальным на фоне дикого горного пейзажа. Любовь — фон Кинаст ощутил прилив любви, а его глаза наполнились слезами.
Он обходил замок, нежно поглаживая швы его массивного тела, ребра камней. Именно из любви к нему он придумал майский праздник: привез фейерверк, оркестр, танцовщиц, поваров и пекарей, сотни белых скатертей, серебряных приборов, фарфор и стекло, корзины цветов. Парк украсили белые мраморные обнаженные фигуры — нимфы и богини, которые наводили страх на крестьян. Он пригласил всю свою родню со всех концов света — как у каждого человека благородных кровей, родственников у него было немало; дворцовые покои наполнились шумными беседами, возгласами восхищения, многоязычной феерией остроумных диалогов. Большие столы сдвигались для застолья, несколько девок день и ночь мыли сервиз. Привезенные издалека кухарки сбились с ног, из окон кухни валили клубы пара, шипели запекаемые поросята, фазаны, огромные лососи. На вертелах жарилась дичь.
И погода задалась на славу, как это бывает в мае. Гости бродили по парку, восторгаясь фонтанами и скульптурами, однако еще в большей мере — живыми картинами. Вот, к примеру, в северной части парка переодетые, загримированные крестьяне представляли дивную аллегорию зимы. Они стояли в заученных позах на белых, как снег, полотнищах, разостланных на земле. Одна группа, изображающая охотников, целилась в чучела кабанов и зайцев. Поодаль женщины застыли за ткацкими станками и прялками. Нарядные сани напоминали о веселых зимних потехах — гонках и масленичных катаниях. Возле прорезанной в скатерти дыры-полыньи двое мужиков удили рыбу. Образ самой Зимы олицетворяла статная старуха-крестьянка, Фреда или Грета, неважно как ее звали; опершись на посох, она стояла закутанная в медвежьи шкуры, которые опускались тяжелыми складками до земли, грозная и величавая. Густой слой пудры на лицах актеров скрывал выступающий пот — день был совсем не по-майски теплый.
Затем возбужденные зрители отправлялись дальше, в восточную часть парка. А там их приветствовала Весна, юная девушка в легком белом платьице, в венке, украшающем распущенные белокурые волосы, и с полной корзиной цветов. Ах! вырывалось из груди благородных гостей, взгляд молодых людей любострастно останавливался на стройных щиколотках Весны, женщины восхищались необычайной легкостью шелка и тюля. Возле нее — неподвижно застывшие фигуры мужчин, пашущих землю. Сеятель замер, широким жестом одаривая семенем землю.
На юге молодуха, имени которой фон Кинаст не помнил и которая притягивала взор своими изумительно светлыми, ниспадающими до бедер волосами, символизировала Лето. В чепце из пшеничных колосьев, в пестром платье, с охапкой ранних роз, она стояла среди цветов, а рядом с ней жнецы в соломенных шляпах, косцы с косами, склонившиеся к земле женщины с серпами. А на западе, возле пруда, воцарилась, застыв в молчании, Осень во всей своей роскошной красе. Корзины яблок и груш, тщательно вымытая морковь, яркие лоскуты материи, имитирующие великолепие осенних листьев. Олицетворением Осени стала сельская возлюбленная фон Кинаста, самая красивая женщина в округе, рыжеволосая пышнотелая Марцелла Опиц. Словно королева, она возвышалась над согбенными бабами, собиравшими разбросанный картофель или замершими над снопами льна с поднятыми вверх цепами.