Игра. Достоевский
Шрифт:
И пожалел Григоровича, который из-за него вот попал в такое глупейшее положение, а спустя полчаса ждал его назад с таким нетерпением, что боялся, не сойти бы с ума.
Мысли скакали в страшной взволнованной пляске. Он слушал шаги по лестнице снизу, выглядывал в свою дверь и в дверь на площадку, подолгу стоял навострив уши в прихожей, что-то неведомое искал в запущенной кухне, лишь бы тотчас услышать лёгкий Григоровичев бег, и твердил поминутно, что надобно непременно спросить, у кого Григорович заказывал эти удобные, лёгкие, изящные сапоги без износу.
Пообдумавшись кое-как, он вдруг мигом собрался и торопливо вышел из дому, держа в руке свою новую, но уже обмятую
Где-то, переходя через мост, наконец ощутив, как майский ветер ласково шевелит его тонкие волосы, он вспомнил о шляпе, надвинул её на самые брови и застегнул на все пуговицы распахнутый неприлично сюртук. Некрасов теперь представлялся бессердечным и глупым. Глаза у Некрасова предвиделись мёртвыми и сухими, уж непременно, непременно без блеска. «Бедные люди» бесповоротно были погублены. Он же и писать не умел.
Весь вечер он просидел у Трутовского [10] , изнывая от неизвестности, про себя продолжая обдумывать самые фантастические предположения, отчётливо сознавая через минуту всю их бессмысленность и непроходимую фантастичность. Делая внимательный, сосредоточенный вид, он рассматривал акварели Трутовского. Ему понравился один выгнутый мостик через канал и толстая баба, продававшая явно застарелые, жёсткие пряники, которые уже невозможно продать.
10
Весь вечер он просидел у Трутовского... — Трутовский Константин Александрович (1826—1893) — русский и украинский живописец и график, иллюстратор. Автор жанровых картин.
Впрочем, на минуту позабыв о себе, он заметил, что на акварели не было ни потемневшего от влаги гранита, ни склизлого, с жёлтым оттенком тумана, ни грязных, затасканных юбок, которые он всюду встречал перед такими вот грустными мостиками и которых не могло не быть в его Петербурге, но обнаружил и верный глаз, и смелость руки, и возможный, намеченный, однако пока что не развитый, не раскрытый талант.
Отложив акварель, шагнув от стола, он пробрюзжал, отчитывая скорее себя за низкий недостаток вниманья к товарищу, чем начинавшего ещё только художника, у которого все удачи могли ещё быть впереди:
— Напрасно вы делаете это, Трутовский. Вы не знаете, верно, что вас ждёт на этом неверном пути.
Вновь промелькнула вся скорбная вереница несчастных немецких поэтов, загубленных неизбежной, казалось ему, нищетой, и он рассердился:
— Голодная смерть, если не добьётесь большого успеха, да и при настоящем успехе, если правду сказать. Прибавьте к этому, что труд художника — вечная каторга, на которую стоит только попасть, чтобы уже никогда от неё не отбиться. На этой каторге не бывает ни сна, ни покоя, ни выходных, ни даже полной уверенности в себе, уверенности в том, что созданное вами на что-то годится. Кто скажет вам настоящую цену?
Он подумал о Некрасове, о его непременно волчьих глазах и в раздражении продолжал:
— Никто, потому что в искусстве многое,
Трутовский, простой и невинный, с жидкими волосами, костлявый, худой, отзывчивый, но молчаливый, робко взглядывал на него с обожанием, без внимания листая альбом:
— Я, Фёдор Михайлович, закон этот знаю и думаю, что могу, я бы очень хотел, мне бы надо, потому что это... как бы это вам изъяснить...
Превосходно понимал он это косноязычие зелёного юноши, с самого детства изведал эти порывы, и то узнал наконец, как мало таких-то безвинных порывов, как много крови души и мозолей труда положил он в свой первый роман. А Некрасов, волчьи глаза он вдруг увидел прямо перед собой, уже готов зарезать этот роман, дожидаясь, должно быть, только того, когда восторженный шалопай Григорович дочитает последний клочок, то есть самые важные последние письма, которые сам он писал и читал не без слёз, и от свежих порывов Трутовского ему стало грустно, а мысль о Некрасове нагоняла злую тоску.
Поворотившись спиной, разглядывая пятно на голой стене, он продолжал неприязненно, грозно, прикидывая в уме, за какое же по счёту письмо оба изверга там принялись:
— Вас ведь оставили при училище репетитором. Это прекрасная должность, благородное, честное дело. Успехи учеников станут вашей вечной отрадой, на душе у вас будет покойно, у вас будут товарищи, даже друзья. А искусство, Трутовский, требует всего человека, искусство не оставляет умственных и физических сил ни на что. С искусством нет жизни, кроме искусства. С искусством более не может быть ничего! Вам ещё остановиться не поздно. Предупреждаю вас как товарищ, вам выбирать.
С этими словами он обернулся, чтобы не упустить, какое они произведут впечатление, подумав о том, что говорит слишком мрачно о скорбном уделе художника, слишком запугивает робкого неофита, да это всё ничего, пусть знает, пусть лишний раз построже проверит себя.
Трутовский чуть поднял голову, боязливо взглянул на него, но тут же глаза его сами собой опустились:
— Я надеялся, что вы посоветуете... то есть я хотел попросить... Я понимаю, конечно, что всё, что я делаю, только первые пробы ещё, так, эскизы и прочее... Но мне надо быть настоящим художником... и вы, Фёдор Михайлович, верьте... и мне помогите, я от вас помощи жду!..
Он и сам пробовал и твёрдо был убеждён, что собственно проб не должно бы быть никаких, а надо всё делать сразу, без рефлексий, без колебаний, в одном горячем страстном порыве, чтобы первая проба и была первое настоящее дело, когда почитаешь его большим и серьёзным и стоящим всей твоей жизни, пусть сорвёшься, пусть проиграешь эту первую пробу навылет, но только не потому, что колебался, что не решался начать. Тот, кто рискует на пробу лишь для того, чтобы только попробовать и при неблагоприятном стечении обстоятельств тотчас же отступить, волей слаб или не верует истинно, что выбрал достойное дело, по той самой правде земной, какую он открыл для себя. Таким не даётся победа, успех. И милый Трутовский не станет художником, если приучит себя колебаться, если станет надеяться, что кто-то умный, кто-то добрый поможет ему, этого позволить нельзя, да и нельзя не помочь.