Игра. Достоевский
Шрифт:
Вот, вот, эти слова задевали его главную мысль, его самый главный вопрос, над которым он упрямо и раздражённо бился всю жизнь, и он не соображался больше ни с чем, он выпалил сразу, протягивая руку с напряжённо искривлёнными пальцами, словно собираясь силой вырвать нужный ответ:
— Нет, я вот вас прямо спрошу, как вы понимаете современного человека?
Иван Александрович уставился на эти ждущие, молящие пальцы, точно готовые вцепиться в него, и удивлённо сказал:
— Ну, что это вы, как понимаю? Не понимаю никак, да и только!
Не веря
— Это всё зря, вы зря сейчас говорите, не хотите ответить мне, может быть, потому, что не доверяете мне, не любите, то есть, я заранее соглашусь, хотите, но не можете меня полюбить! Как это так, Гончаров не может понять! Что вы, что вы, голубчик Иван Александрыч! Гончаров не пустяк, Гончарова со счета не скинешь! Гончаров всё понимает, да, верно, держит всё про себя!
Круглая щека Ивана Александровича вдруг покрылась детским румянцем, а глаза, беспомощно заморгав, отвернулись в противоположную сторону от него, и вялый голос слабо, еле заметно, но задрожал:
— Это, Фёдор Михайлович, совестно мне, я этого не заслужил, такая честь...
Его обрадовал страшно этот внезапный, удивительно детский румянец. Именно этот честный румянец так нужен, он тотчас решил, так был важен ему. Он заволновался от признательности, от деликатности и быстро сказал проникновенным, но возбуждённым, возвышенным голосом:
— Да, да, вы искренно думаете, и тем лучше, тем лучше, поверьте! О вас-то запомнят всегда, когда имена многих, многих иных навсегда изотрутся из памяти! Не притворяйтесь, какой из вас мотылёк!
Иван Александрович отодвинулся от него и вытянул ногу, точно надо было подвинуться, ногу вот, мол, отсидел, но щека его разгоралась, глаза всё смотрели куда-то и голос всё заметней дрожал:
— Ну, вот вы как, а есть люди, и много таких, которые меня называют пустым чуть не в глаза, творит, мол, бог весть из чего, чего я будто и сам не способен понять, а то ещё величают актёром и, довольные очень, ум-то, глядите, острый какой, потешаются своей выдумке, не думая, не предполагая того, что от таких выдумок другим ведь может быть больно и скверно жить.
Опустив свою руку, стараясь не глядеть на него, чтобы не смутить ещё больше, но всё-таки взглядывая быстро и весело, он радостно стал извиняться:
— Если вы и актёр, то прекрасный актёр, я никогда так не думал об вас, я всегда видел и знал, что вы никому не поверяете своих мыслей, своих самых главных идей, кроме романов своих, потому что дешёвой популярности и газетных интриг вам никак не пристало искать, но это же так и должно быть, и я вас прошу...
Не слушая, склонив голову, усиленно пряча какую-то жалкую, расслабленную улыбку, Иван Александрович странно, болезненно сетовал:
— Пусть бы со мной перестали хитрить, пусть бы перестали подозревать нечестное и кривое...
Кусая губы, желая понять и не понимая, что же случилось, чем же Иван Александрович так больно задет, он подхватил горячо:
— Нет,
Иван Александрович, неосторожно блеснув беспомощными глазами, как-то расслабленно мямлил, словно не веря себе:
— Ну, вот вы и угадали меня, но, может быть, вы просто-напросто хитрый, может быть, просто льстите из видов, не получается там у вас что-нибудь, да и хотите выудить половчей из меня?
Ему становилось досадно, все проволочки раздражали его, а ему не терпелось узнать, что же думает Гончаров о сущности современного человека, но в то же время было страшно жалко его, на кого-то за что-то обидно, и он принялся доказывать с жаром:
— Нет же, голубчик Иван Александрыч! Что может не получаться? Нечему не получаться, ведь совсем не пишу! Обещал Каткову роман, да и нет ничего, не то что строки, а прямо совсем-совсем ничего, ни полмысли, даже проблеска, даже намёка на стоящую идею, на тип!
Помолчав, пошевеливая губами, должно быть что-то обдумав, Иван Александрович капризно, надломленно возразил:
— Вот-вот, я вам полмысли, полпонимания современного человека, пол-идеи или полтипа, а вы Каткову целый роман? Были, были уже с таким подходцем черкесы, пригоршнями брали, не один роман, даже не два, целых три! И не хитрый вы после этого человек?
Невозможное, фантастическое творилось у него на глазах. Не то это был в самом деле нелепый, бессмысленный страх, не то уж слишком искусная, слишком озорная игра?
Не зная, что думать, ощущая, как нервная боль нарастает в груди, потирая ладонью, он устало и возмущённо сказал:
— Из чужих мыслей романа не сделаешь. Самая верная, самая разлиберальная, распередовая — всё равно не годится, если собственной жизнью не выжита. Я не роман, я просто ищу. И знаете ли, что я ищу? Хочу найти и увидеть цельного, единого человека!
Иван Александрович покосился и неуверенно протянул:
— Эва, хватили куда! Да где ж его взять! Цельного-то не видно нигде!
Он задвигался на проклятой скамейке и с угрюмой радостью, облегчённо и зло разразился потоком наседавших, перебивавшихся слов:
— Именно, именно, в кого ни гляжу, везде цепляется крайность за крайность, как в мёртвом, отчаянном сне. Не слыхано, не видано, было ли это когда, что человек изо всех сил рвётся сразу и к свету, и к тьме, что свет распространяют насилием, деспотизмом и тьмой, что в душе каким-то немыслимым парадоксом умещалась бы одинаково и жгучая жажда добра, и неистощимая способность к самому последнему, к самому грязному, к самому изощрённому злу, и даже во имя добра же! Что это, болезнь нашего века или таков всегда человек? Могут ли остаться в нём только свет и добро или вечно обречён он крушить сам себя в ожесточённой, нелепой схватке с собой? Вот нынче все, и ведь уже очень давно, спрашивают и хотят всё понять, почему все мы не как братья с братьями? И почему сам человек не способен быть себе братом?