Иначе жить не стоит. Часть третья
Шрифт:
— Ну куда спешишь, скаженная? — ворчит напарница. — Надорваться хочешь?
Спешить ей некуда, но приятно чувствовать, как напрягается, горит, дышит на ветру ее молодое, здоровое тело. Опустив носилки возле каменщиков, она успевает распрямить спину и увидеть сверху знакомый двор шахты и свою старую компрессорную, где ей бывало так легко на сердце, вход в нарядную, где всегда входят-выходят знакомые люди и где она встречала когда-то Вову… Копер, два сросшихся в основаниях террикона, здание шахтоуправления, возле которого останавливаются грузовики, ожидающие нарядов, а
И тут самая пора хватать носилки, и бежать вниз, и брать груз потяжелей, и расходовать, расходовать неуемную, непрошеную силу…
Бригадир каменщиков, тридцатилетний женатый богатырь, дуреет и запинается, когда она подходит. Парни помоложе после неудачных попыток поухаживать пялят на нее глаза и величают царевной-недотрогой. Пропади они все пропадом! Был один-единственный — он никогда не обидел и другим не дал бы обидеть. Второго такого нет. Кому я доверилась, дура? Уж если я Игоря прогнала… А Игорь, наверно, не лучше других. Разлетай с кудрями! Нет, никого мне не надо.
В старой компрессорной о ней знали все, она была — своя. Здесь, на стройке, народ пришлый, она для них — чужая, и она не старается сблизиться с людьми, ей легче, что они ничего о ней не знают и не могут судачить.
Дома — хуже.
Еще по дороге к дому, вступая в поселок Челюскинцев, она томится желанием склонить голову, опустить глаза, проскочить незамеченной. Нет, она не позволяет себе ничего подобного, она идет по середине улицы, смотрит людям в глаза, останавливается перекинуться словом, задирает шутками самых отъявленных сплетниц. Ей не приходится заблуждаться на их счет, она знает, что они усиленно чешут языки: «А на что она надеяться могла?», «В столице и получше есть!», «С чего бы нос задирать?», «А долговязый-то и думать об ней забыл…»
Самое противное, что всё — правда.
Дома — мать с невыносимым выражением сострадания. Катерина пыталась скрыть правду, отговаривалась тем, что Алымов очень занят, ведь директор теперь! Но вышло так, что пришлось сказать.
Это случилось вскоре после того последнего письма. Письмо пришло во время обеда, Катерина распечатала и начала читать, в тарелке стыл борщ, а Катерина читала: «…я боролся с собой, я старался стать достойным Вас…», «…я понял, что надо расстаться, пока Вы не связали свою жизнь с моей…», «…я кляну себя за то, что не могу дать Вам всего, что Вы заслуживаете…».
— Какие новости? — спросил Палька, подставляя тарелку для добавки.
Катерина налила ему и съела свой борщ, достала из кастрюли и разделила мясо. Кажется, она и мяса поела, и вынесла посуду на кухню. Потом прибежала от «кузьменковской бабушки» Светланка. Катерина обещала ей книжку с картинками: пришлось почитать книжку. Единственную слабость позволила себе Катерина — оставила
А дня через три, придя с работы домой, она застала Светланку во дворе. Было мокро, грязно, Светланка всунула ноги в большие алымовские сапожищи и с хохотом топала по лужам — веселый котик в сапогах из детской сказки. Марья Федотовна была тут же и любовалась внучкой.
— Это что такое? — гневно спросила Катерина.
— Папины сапоги! — торжественно прокричала Светланка. — Я — папа!
Марья Федотовна густо покраснела. Это она потихоньку приучала внучку называть Алымова папой.
Катерина метнула на мать испепеляющий взгляд, рывком выхватила Светланку из сапожищ, шлепнула ее и унесла в дом. Светланка заревела, мать кинулась выручать из лужи сапоги.
— Какая гадость! — кричала Катерина позднее, когда девочку увели к Кузьменкам. — Кто вас просил вмешиваться не в свое дело? Один у нее отец был и будет!
— Она сама… — лопотала испуганная мать. — Ты пойми, девочке хочется… Он привозит ей игрушки…
Катерина перестала кричать. Игрушки! Вот именно — игрушки. Это он может. Всех купил игрушками. Меня — первую. За что кричу на маму?
— Не сердитесь, — сдерживаясь, сказала она, — только постарайтесь, мамо, чтоб она навсегда забыла этого дядю с игрушками. И сами забудьте. Мы разошлись.
Она хотела беспощадно добавить — он меня бросил, но увидела несчастное лицо матери, пожалела ее и сказала:
— Не плачьте, мамо, так лучше для всех.
Мать, конечно, пересказала разговор Пальке. Брат и без того хмурился, избегая упоминаний об Алымове, — особенно после недавней поездки в Москву. Сначала Катерина решила, что Алымов, став директором, перегнул в проявлениях власти. Теперь она услышала раздраженный ответ Пальки:
— Ну и слава богу. Я никогда в это все… не верил.
Его слова жгли, Катерину. Он не верил. Должно быть, и Саша, и Липатушка, и Люба не верили… чему? Серьезности его любви? Его намерений? А я… верила? Я не позволяла себе думать, что будет дальше, но как можно было не поверить в его любовь? И как забыть о ней теперь, если память, как нарочно, подсовывает все лучшее, все, что волновало и трогало?.. Ту комнату на берегу моря и окно, распахнутое навстречу лунному блеску моря, запахам водорослей и цветов, его руки, его голос, такой необычный для него, — ведь нельзя же выдумать такую нежность, и страсть, и покорность во всем!
Куда ж это все ушло? Что же он за человек, если все так быстро разгорелось и — сгорело?..
Закрывшись от всех, она снова и снова пыталась разобраться в нем, перечитывала помногу раз все те же два письма — последнее и предпоследнее, написанное в ожидании вызова в Кремль. В тот день он исписал мелким, невнятным почерком шесть страниц. Длинное, путаное, отчаянное письмо: «Видно, надо искать свою судьбу на новом поприще…», «Нас свела победа, как же ты посмотришь на меня сраженного?..», «Громко тикают и тикают надо мной часы, может быть отсчитывая мои последние минуты…»