Интернат(Повесть)
Шрифт:
В школе нас учили знать, в спальне мы учились жить. И Алексей Васильевич принадлежит последней по той причине, что в самонастраивающемся организме настраивал первейшую для детдомовца деталь — руки.
Первое, что вижу, думая о нем, это морщины на его лице, глубокие, густые, цветом и формой напоминавшие мне складки мешковины. Да-да, может, когда-то этот мешок и был набитым светилообразным, но с годами из него все выбирали и выбирали содержимое, допустим, муку-нулевку, пока не опростали совсем и, пустой, выбросили в угол. Складки его в последний раз просели и застыли теперь уже навсегда. Очки вспоминаются, роговые, старенькие, в нескольких местах перебинтованные изолентой.
Работа у Алексея Васильевича стоячая, все время на ногах, с опущенной головой, потому к дужкам очков, чтобы на нос не слезали, он привязывал еще резинку. Черт
Как уже было сказано, согнула Алексея Васильевича работа. В нашем городке был, да он есть и сейчас, неказистый ремзавод, на котором для всей округи ремонтируют автомашины. На этом заводе Алексей Васильевич лет тридцать занимался одним и тем же: прикручивал к коленчатым валам маховики. Работа нехитрая: берешь коленвал автомобильного двигателя, ставишь его стоймя, фиксируешь скобой, чтоб не свалился, с помощью простейшего прибора — индикатора — проверяешь, насколько гладко обработана его шейка. Потом берешь маховик — не так лихо, не так лихо: в нем килограммов двадцать весу, поднимаешь на высоту вала (чтоб понятнее — на уровень собственного пупка), ставишь на шейку, скрепляешь их болтами, проверяешь индикатором, нет ли перекосов и — готово, можешь снимать коленвал, уже оснащенный маховым колесом, без которого двигатель не имел бы половины своей мощи. Пол в цехе, как и на всем заводе, земляной, и продукцию просто сбрасывали на землю, не боясь, что это повредит ее качеству.
Алексей Васильевич знал в цехе и другие операции, но его держали на этой; тут он один обеспечивал коленвалами весь завод. И сноровка сказывалась, и конституция. При слове «сноровка» по инерции представляются лихорадочные, как в старой кинохронике, движения, но это не так. Маслюк работал сдержанно, без пыла, он въедался в работу.
Написал «въедался» и вспомнил, как давным-давно, еще до интерната, в своем родном селе любил наблюдать с мальчишками за работой двоих немых мужиков, нанимавшихся копать колодцы. День — колодец. Что-то колдовское в их размеренной, ни на минуту не прекращавшейся работе. Может, потому что она и была бессловесной? Из нее изъяли слово, и она стала слитной, как тяжелая, устремившаяся вдаль река. Немые действительно въедались в работу: по пояс, по грудь, с головой. Потом один из них оставался там, в земле, а другой принимал от него на веревке тяжеленную бадью с глиной. Мы, как завороженные, сидели на корточках на берегу этой реки, следя за ее глухим неостановимым бегом, и, если кто-то из землекопов, подняв голову, прикладывал ладонь к сухим губам, были счастливы сорваться с места и наперегонки лететь в хату за кружкой холодной воды.
Немые худы, горбаты, длинноруки и серы от земли, как степные кузнечики. Немые вообще страшно работоспособны. Взгляните на их руки — это руки профессиональных землекопов.
Маслюк, работая, тоже молчал…
Как появился он на нашем небосклоне?
В девятом классе началось производственное обучение. В интернатах, опять же в отличие от обычных школ, отношение к нему серьезнее, всамделишнее, что ли: тут не только воспитатель, но и сами воспитанники понимают, что любое ремесло за плечами не носить. Оно, как хлеб, само себя несет. Девчонок определили учиться на местную ткацкую фабрику, нас — на ремзавод. Ходили туда два раза в неделю. Ходили весело, шумно, артелью — производственное обучение внесло желанное разнообразие в нашу расчерченную интернатскую жизнь, от него пахнуло предчувствием самостоятельности, взрослости, а мы к ней торопились чрезвычайно. Когда пришли на завод впервые, нас собрали в кабинете по технике безопасности, перед нами выступил кто-то из заводского начальства, сказал о значении связей с жизнью, о славных традициях форпоста местной промышленности, потом сюда же, в кабинет, пригласили группу рабочих: «Выбирайте».
Алексей Васильевич выбрал меня — так судьба свела нас. Позже, когда сошлись поближе, я как-то спросил, почему он
— Потому что сильно худой, — хмуро ответил Маслюк.
«Тоже мне — толстый нашелся!» — подумал я тогда.
Мое обучение приносило Маслюку немало хлопот, потому что заставляло его говорить: «Не так…», «Вот так…», «Держи крепче…». Набор слов, как набор слесарных инструментов.
Сложность заключалась и в другом. Давно заметил: подростков, росших без родителей, особенно без отцов, нелегко научить более или менее тонкому физическому труду. Сужу по себе. Что умею? Таскать мешки, рыть траншеи… Да вот еще, слава богу, вязать коленчатые валы — спасибо Алексею Васильевичу: может быть, самое тонкое и самое надежное из всех моих ремесел. А заставь копешку сена свершить, и она развалится. Помню, мать не выдержит, выхватит молоток: «Да куда ж у тебя руки приставлены, смотреть тошно!..» А у самой — тоже не туда приставлены, смотреть горько, как она с этим молотком, как с перебитым крылом…
Управлять умом можно выучиться по книжкам. Управлять же своим телом — а что есть тонкий физический труд, как не совершеннейшее управление собственным телом? — можно только так: ладонь в ладони. Как учатся ходить. А тут — ладонь повисла, уперлась в пустоту, как у слепого…
Может, потому и из девчонок-детдомовок не получаются искусные, добродетельные хозяйки, хранительницы домашнего очага — они зачастую нервны и неумелы…
Никто, конечно, ничего путного в первый день не сделал; один гаечный ключ подержал, другой ветошью по деталям прошелся, третий за пивом для бригады сбегал. Я же — сделал. Собрал коленвал! Показав мне первые приемы. Маслюк сказал, что ему надо к дефектовщику. И ушел. Я смотрел ему вслед. Его сгорбившаяся стариковская фигура спокойно, по-свойски двигалась среди станков, тельферов, среди шумного нагромождения железа — как на старости ходят в саду. Ждал его пять минут, десять — Маслюка не было. Что делать мне, он не сказал. Сидеть вот так на верстаке? Уйти? На свой страх и риск взял первый попавшийся коленвал, с горем пополам установил его, проверил индикатором шейку — с таким же успехом мог бы проверять ее методом интегральных уравнений — поднял с полу маховик: действительно, не так лихо, моя спина пусть на минуту, но очень явственно повторила застывшие контуры Маслюка… Когда дед вернулся, я, вытирая рукавом разом вспотевший лоб, сбрасывал готовый, укомплектованный вал на глиняный пол. Маслюк толкнул его ногой к обшей груде и сказал:
— Так значит — Гусев?
— Гусев, — ответил я, еще не зная, что последует за этим: нагоняй или похвала.
— Ну-ну, — последовало.
Стало быть, похвала, понял я по Маслюковым глазам. Глаза Маслюк спрятать не мог, даже если бы хотел; толстые, как пуленепробиваемые, стекла очков собирали в фокус их неяркий рассеянный свет, и как бы угрюмо ни разговаривал с тобой Маслюк, по лицу у тебя все равно ходили солнечные блики.
С дефектовщиком он меня, конечно же, надул. И кто знает, не вытурил бы меня в первый же день ученичества, просиди я этот час сложа руки.
Зато на будущее у нас так и повелось; Гусев — крупно и чопорно величал меня Алексей Васильевич. И никак иначе.
В обеденный перерыв вновь собрались в кабинете по технике безопасности. Распределили захваченную из интерната провизию — банка кабачковой икры и булка хлеба на четверых — и принялись обедать. Сколько этой икры съели за интернатские годы; нам отпускали ее сухим пайком, когда мы ехали на подсобное хозяйство, частенько давали на завтрак или на ужин и теперь — на обеды в кабинете по технике безопасности. Банка на четверых! — железный закон военного коммунизма. И все равно она так и не надоедала нам. Как и тот хлеб — булка на четверых (а хлеб в неурожайный год был со странным для наших хлебных мест названием «забайкальский» — и столь же странного, непросеянного вида)… Надоедает, когда тебе достается больше, поровну — не надоест.
Обедали, обмениваясь мнениями о своих новоиспеченных учителях, когда дверь кабинета отворилась, и вошел Алексей Васильевич. Мы сидели на полу, так нам было удобно, а Маслюк стоял в дверях, длинный, нахохлившийся, загнутый сверху в целях совершенствования технологии ремонта коленчатых валов… Поискал глазами меня:
— Ты мне нужен, Гусев, пойдем…
Спускались с ним в цех по железной, залитой соляркой лестнице. Маслюк шел впереди, осторожно, по-стариковски придерживаясь за колеблющиеся перила, и, не оглядываясь, что-то недовольно бубнил под нос: