Ирония идеала. Парадоксы русской литературы
Шрифт:
До Аксакова, пожалуй, только Гоголь был столь же внимателен к вещам. Но у Гоголя они грандиозно разрастаются и порабощают человека – свидетельствуют о вещеподобии людей, омертвелости их душ. У Аксакова же вещи соразмерны человеку и как бы оживлены, согреты его присутствием. У Гоголя – «мертвые души», у Аксакова – живые вещи; и разница эта во многом обусловлена тем, что в одном случае предметность характеризует застывший, отвердевший мир взрослого человека, а в другом случае – сочувствие и вовлеченность ребенка во все, что его окружает. Радость разжигания костра; жалость к крошечному слепому щенку; прелесть собирания разноцветных камушков на берегу – тут каждый предмет вызывает сообразное ему воодушевление. Вообще преимущественный интерес к вещам, а не к людям обычно кажется нравственно предосудительным, и есть лишь одна пора, когда эта привилегия вещей оправданна, – младенчество, устанавливающее с ними не утилитарный, но магический контакт. Вещи в младенчестве – это особенно добрые, послушные, расположенные к нам души, свободные от человеческой раздражительности, неискренности – и у Аксакова впервые, быть может,
…обгоревший, обуглившийся конец лучины то загибался крючком в сторону, то падал, треща, и звеня, и ломаясь; иногда вдруг лучина начинала шипеть, и струйка серого дыма начинала бить, как струйка воды из фонтанчика, вправо или влево… Все это меня очень занимало, и мне было досадно, когда принесли дорожную свечу и погасили лучину.
Так обстоятельно и самоценно, безо всякого этического или психологического вывода, с проникновением в чистую поэтическую форму вещей может воспринимать мир только ребенок… или художник. Бунин говорил однажды, что ему очень хочется описать мокрую веревочку от самовара – не сам самовар и не того, кто его подает, а одну только мокрую веревочку. Эта пристальная «узость» взгляда естественно присуща ребенку, воспринимающему мир по малым частям, но наделяющему каждую из них величиной, достоинством и самоценностью целого. Как ни странно это может показаться, но эстетизм, любование вещью как таковой, трактуемое обычно как свойство высокорафинированного и даже упадочного сознания, вовсе не чуждо младенчеству, которому важна не скрытая причина и предназначение вещи, но ее данность – вид, форма, цвет. Лишь впоследствии взрослый опыт научит ребенка, что значима функциональная нагрузка предмета, его «польза», что внешность может быть обманчивой и нужно копать в глубь и корень явлений – но вначале он доверяет видимому и любит его, как бы следуя парадоксальному изречению О. Уайльда о том, что глубоко судить о вещи нужно по ее поверхности, «тайна мира – в видимом, а не сокровенном». Не обусловлено ли возрастание эстетизма в некоторых направлениях искусства XX века именно возвращением к младенческому (внеэтическому и внеутилитарному) видению мира? Опыт некоторых крупных русских писателей – Бунина, Набокова, отчасти Олеши и Катаева – убеждает в этом. То, с какой свежестью и блеском ввыглядит вещный мир в их произведениях, во многом связано с их углубленным интересом к детскому восприятию.
Есть еще одно общее свойство у произведений о детстве, созданных в русле аксаковской традиции, – определить его можно как чувство родины. У Аксакова это чувство бодрое и умилительное, у Бунина (в «Жизни Арсеньева») – трагическое, сопряженное с пожизненной утратой родины, но так или иначе эта кровная связь с землей, с природой, с предками существенна для обоих гораздо более, чем связь с современниками. Горизонтальные связи (со средой, со временем) в младенчестве слабее связей вертикальных (с родовым наследием, с почвой), и потому изначальное чувство родины обычно сопровождается сладостным, хотя и грустным чувством одиночества. Нет вокруг людей – есть только бесконечные «глубина неба, даль полей». Бунин пишет о детстве: «…все же люди были, какая-то жизнь все же шла… Почему же остались в моей памяти только минуты полного одиночества?» Именно в них, в этих минутах, выразилась сокровенная сущность детства, которую можно определить словами Бунина: «Какая благословенная пустынность!». Чувствуешь себя одним-единственным на целом свете – а как иначе можно себя чувствовать, выйдя в одиночку из неведомой тьмы и тесноты в пустой, распахнутый земной простор; но именно благодаря одиночеству особенно крепко и навсегда роднишься с тем немногим, единственным, что тебя окружает: с этой степью, этим косогором, этой линией горизонта, подобной которой не встретишь больше нигде.
Что же специфически русского есть во всем этом литературном образе детства? Очевидно, что это усадебное, деревенское детство, воссозданное с тонкостью мироощущения, свойственной XIX веку, – эти условия не повторились ни в одной другой стране, ведь в Европе XIX век проходил под знаком города и буржуазного уклада жизни, а предшествующие, «аристократические» века вовсе не знали интереса к детству. Поэтому так характерен именно для русской литературы жанр «аксаковской повести о детстве», ощущение родственности человека с вещами, обжитыми предками, с землей, сужденной навек. Все это совершенно отсутствует в образе «буржуазного», или «городского», детства, типичный облик которого воссоздает Диккенс в «Оливере Твисте»: маленький человечек, со всех сторон шпыняемый взрослыми, весь в синяках от физических и моральных ушибов. А если это детство сравнительно благополучное, как у Давида Копперфилда, то оно все-таки страшно тягучестью и однообразием будней, вызволить из которых может только повзросление и право распоряжаться собой. Казенная школа, где муштруют учеников, подгоняя их под заданный стандарт; холодный дом, где жестоко следят за благонравием сына, за тем, чтобы он вел себя, как добропорядочный джентльмен, лишенный эмоций, – детство в таких условиях оказывается не только перелицованной взрослостью, но гораздо ущербнее, чем настоящая взрослость, которая по крайней мере сознательно следует тем своим излюбленным догмам, которые насильственно вколачивают в ребенка.
В «Дневнике писателя» Достоевского есть рассуждение, озаглавленное «Земля и дети», – о том, как страшно и уродливо детство, лишенное произрастания на своей земле. «У миллионов
<- 76
Достоевский Ф.М. Дневник писателя 1876 г. // Ф.М. Достоевский. ПСС в 30 т. Л.: Наука, 1981. Т. 23. С. 95, 96.
Среди детских воспоминаний Аксакова, Толстого, Лескова, Бунина игрушки занимают ничтожное место: это подделки, за которыми скрывается натужное усилие технического разума подменить природу, это как бы троянский конь, за которым прячется взрослый мир, стремясь незаметно ворваться в обитель детства и покорить ее. Игрушки изобретаются для детей, но изобретаются взрослыми; все эти шарики, паровозы, автомобили, лопатки, пистолеты – все упрощенные подобия индустриальной цивилизации. Правильным геометризмом и заданной функциональностью своих форм игрушки уже включают ребенка в систему утилитарных и технических идей: шарик – катать, лопатка – копать, пистолет – стрелять…
Но что делать с жуком или с озером – этого никто не подскажет, тут непредусмотренное общение равных в своей самобытности существ… «…Все молчит, только порой загудит, угрюмо зажужжит запутавшийся в колосьях хлебный рыжий жучок. Я освобождаю его и с жадностью, с удивленьем разглядываю: что это такое, кто он, этот рыжий жук, где он живет, куда и зачем летел, что он думает и чувствует?» Крохотный, минутный эпизод – но сколько чувств и познании в нем заключено благодаря тому, что живое соприкоснулось с живым. Оливеру Твисту одна бы такая минута с жуком – и он бы воистину приобщился к детству. Но Оливер о жуке и не думает (это изначальное, природа – уже вне его духовной досягаемости), ему и об игрушке приходится мечтать, попавшему с рождения в работный дом, где механика – самая настоящая, не игрушечная, скорее фабричная.
Оливер Твист – не единственный вариант детства, прошедшего на мостовой. Вот, казалось бы, противоположный пример: маленький Жан-Поль, воспитанный под благополучным семейным кровом, – автобиографический герой книги Ж.-П. Сартра «Слова». Конечно, наличие или отсутствие крыши над головой – вопрос важный, разделяющий бедность и богатство. Но не менее важен вопрос о том, есть ли живая почва под ногами, – тут детство разделяется на здоровое и больное, естественное и сконструированное. Жан-Поль живет в полном буржуазном достатке. Оливер Твист нищенствует, как люмпен-пролетарий. Но и Жан-Поль тоже может быть причислен к детям, которые, по словам Достоевского, выросли на мостовой. Только вымощена она не булыжником, не асфальтом, а мощными блоками интеллектуальных понятий.
«Платоник в силу обстоятельств, я шел от знания к предмету: идея казалась мне материальней самой вещи, потому что первой давалась мне в руки и давалась как сама вещь. Мир впервые открылся мне через книги, разжеванный, классифицированный, разграфленный, осмысленный… Вот откуда взялся во мне тот идеализм, на борьбу с которым я ухлопал три десятилетия» 77 . Для Сартра собственное детство, которое он называет типически буржуазным, полно ужасной неестественности: суть его составляют слова (отсюда название книги), употребляемые в двух функциях: чтения и письма (названия двух ее разделов). Ребенок лишен собственной опоры в реальном мире – за него все делают другие, он искусственно отгорожен от действительности и погружен в мир чистых вымыслов. Такова сартровская концепция, усматривающая в детстве питательную почву буржуазного «идеалистического» мировоззрения, которое долго приходится преодолевать, дабы в зрелости обрести наконец мужественное соприкосновение с реальностью.
<- 77
Сартр Ж.-П. Слова. М.: Прогресс, 1966. С. 49.
Но Сартр постоянно впадает в противоречие с собой: борясь с идеализмом, он отрицает и то, что может служить изначальным его опровержением, – материально данную и этически закрепленную необходимость, связующую сына с отцом. Чувство наследственной полнокровности бытия, что так превосходно выражено у Бунина: «…разве не радость чувствовать свою связь, соучастие с «отцы и братии наши, други и сродники?..» – это чувство природных и родовых корней как раз и дает человеку возможность погрузиться в плоть мира и тем самым не допустить увлечения призраками идеализирующего сознания. Но это чувство решительно противно Сартру: одним из самых освободительных фактов своей биографии он считает раннюю смерть отца.