Ищем человека: Социологические очерки. 2000-2005
Шрифт:
Подлинная альтернатива «старой» реальности, в том числе и старой идеологии, мифологии – не гневные обличения, а переход к иной системе координат, т. е. критериев, ценностей, установок и т. д. Только обретение такой системы может дать надежную точку опоры и для критического преодоления наследия прошлых эпох. Причем эту «точку» нельзя найти или открыть, ее можно лишь создать – сформировать, определить, освоить. Беда «прекрасных порывов» ранней перестройки в том, что никто не сумел сконструировать и предложить обществу какую-либо принципиально иную модель социальной системы и социального миропонимания (через 10–12 лет, когда порывы утратили смысл, уже в эпоху всеобщего разочарования, власти решились говорить о мировой общности и демократии западного типа). В значительной мере отсюда неуверенность и нескончаемые метания на всех уровнях, сверху донизу.
Теперь пора вернуться к методологическому началу предложенных рассуждений – проблеме определения и судеб исходных понятий.
От
Пламенный панегирик Истине, сочиненный Гегелем, приведен в эпиграфе к настоящей статье. Ключевое слово здесь очевидно должно и по-русски писаться только с большой буквы, потому что речь идет не о каких-то банальных «правильностях», а о едином смысле, охватывающем все и вся, выражающим все «действительное и разумное» («неразумное», случайное знаменитый философ просто объявлял недействительным). Все движение человеческого разума и истории оказывалось направленным на достижение этой Истины. Позднейшая философская мысль, опиравшаяся на классическую традицию (прежде всего рационализм, материализм, эволюционизм XIX века), попыталась спустить категорию истины с неба на землю, объявляя ее воплощением науку, технический и общественный прогресс, «передовой» класс и др., – причем и приземленная истина сохраняла некоторый налет сакральности, открывалась лишь тем, кто в нее верил. Вопреки радикальным ожиданиям середины того наивно-прогрессистского по своим ориентациям века, материализованная универсальная истина не вытеснила христианские трактовки этой категории, но лишь нашла место рядом сними.
По словам английского мыслителя И. Берлина, со времен высокого Просвещения считалось, что «мир был единым, умопостигаемым целым», что «истина равно очевидна повсюду и для всех разумных созданий». «…Даже те, кто не верил в бессмертие или в Бога, были готовы страдать и умереть за истину, ибо найти истину и жить согласно ей – было конечной целью каждого. Такова была вера платоников и стоиков, христиан и евреев, мусульман, деистов и атеистов-рационалистов» [41] . Но, как с явной горечью констатирует этот автор, после конца Просвещения, особенно же в XX веке представления о существовании единой и общеобязательной Истины подверглись сомнению. По его мнению, национализм, фашизм, марксизм, каждый со своей стороны, выступили за утверждение своих, исключительных истин (национальных, расовых, классовых). Кстати, одним из первых сторонников идеи множественности взаимоисключающих истин был первый современный теоретик общественного мнения У. Липпман. Значительная часть работ уже цитировавшегося X. Гадамера (1900–2002) посвящена основательной критике классических воззрений на Истину. В минувшем веке представление о единой и высокой Истине, спустившись с романтических высот на землю, поглощенную социальными проблемами и конфликтами, как бы разбилось вдребезги. Конец претендовавших на величие псевдосакральных идеологий во второй половине XX века (фашистской, марксистской) фактически поставил точку в этом процессе.
Стоит отметить, что первые шаги на таком пути практически везде воспринимались как возвращение к возвышенным идеалам. Отсюда псевдосакральные авторитеты и критерии политических культов, а также идолы Прогресса, Равенства, Революции, Модернизации и т. д. и т. п. А идолы требовали поклонения и жертв – как будто во имя достижения собственного успеха любой ценой.
Современное общественное мнение во всем мире имеет дело не с Истиной, а с многочисленными и соперничающими представлениями об удобных, модных, полезных, научных и т. д. «истинах» (во множественном числе и с малой буквы). В русской языковой традиции их чаще всего называют «правдами» (как известно, в английском, немецком, французском языках эти термины не различаются). В современном словоупотреблении сам термин «правда» имеет явно выраженный социальный смысл. Он действует преимущественно в рамках смысловой оппозиции «правда – неправда», как средство утверждения определенного социально значимого соотношения мнений, оценки и т. п. (Формулы типа «правда [такого-то] учения, лица и пр.» – заведомо несовременны, это наследие сакрализованной традиции.) «Правда» – это не просто то, что считается правильным в рациональном расчете или привычном суждении, этот термин всегда явно или неявно подвергается социальной «ратификации» – признанию соответствующего утверждения социально значимым, полезным, необходимым, т. е. занимающим определенное место в поле социальных координат, исполняющим требование некоторой социальной нормы. Это значит, что статус правды (в ее оппозиции с неправдой) имеет не какой-либо факт, событие и т. п., а его общественное значение, его интерпретация.
Многообразие «малых» правд, наблюдаемое в современных (и особенно в переходных) обществах, означает наличие «нормативного плюрализма», не сводимого к какой-либо единой «большой» правде-истине. Однако это не означает, что господствует «нормативный хаос», всеохватывающая аномия и т. п. Стоит вспомнить, что в конце XVIII века в просвещенных элитах был широко распространен страх нормативного распада, порожденный французскими событиями. Ситуация повторилась – в ином и значительно усиленном виде – в конце следующего, XIX
В обществах, прошедших подобные катаклизмы ранее (и в разные периоды), десакрализация и переоценка высших нормативных конструкций означала не только приземление «высших» нормативных структур, но одновременно и утверждение важности, серьезности «низших», обыденных, практически-ценностных и утилитарных уровней таких структур. Трудное избавление «человеческих» отношений от сакрального и псевдосакрального контроля происходит по мере того, как утверждается серьезность обыденного, впитавшего наследие длительной и многообразной культурной традиции. Наше общественное сознание пока – и не без оснований – зациклено на одной стороне этого процесса – на его трудности, мучительности, противоречивости. Отсюда и встревоженные суждения о релятивизации всех и всяческих нормативных критериев. Отсюда же и перипетии таких категорий, как «истина» и «правда» в общественном мнении.
Уместно завершить статью еще одной поэтической цитатой (из Н. Коржавина):
Но все масштабы эти помня,
Свои забыть нам не дано.
И берег – тверд,
Земля – огромна,
И жизнь серьезна все равно.
Фактор надежды
Надеяться —…это частица авось, выраженная глаголом.
Даль. Толковый словарь живого великорусского языка
Надежда – одно из самых употребительных и в то же время размытых обозначений социального самоопределения человека. Данные массовых исследований позволяют подойти к этому избитому словечку как к определенному термину, даже своего рода категории общественного мнения и общественного поведения, характеризующей некоторый тип «связи времен», отношения человека к изменяющейся ситуации, собственным действиям и ожиданиям. Основанием для такой трактовки служит достаточно высокий уровень распознаваемости самого термина в ряду других типов социального поведения, воспринимаемых в общественном мнении (устойчивость параметров и предсказуемость изменений соответствующей группы мнений, а также ее соотношений с сопряженными и противопоставленными поведенческими типами беспокойства, уверенности, отчаяния и пр.). Понятно, что в данном случае нас интересует надежда как категория массового поведения.
В пользу представления надежды как особого типа поведенческих реакций говорит и преимущественная ее связь с определенными моментами «обыденных» или «спокойно-неуверенных» общественных ситуаций. Поэтому масштаб и характер социально значимых надежд может выступать одним из показателей состояния общества (об этом – несколько позже).
В качестве определяющих можно выделить следующие черты интересующей нас поведенческой категории. Во-первых, это установка на позитивные, желаемые события. Во-вторых, это установка, действующая только в ситуации высокой неопределенности. И, в-третьих, это явная или неявная апелляция к какой-то внешней силе – от случая до авторитета. (Все эти моменты, по сути дела, включены в словарное определение В. Даля: надежда – «верящее выжиданье и призыванье желаемого, лучшего; вера в помощь, в пособие».)
Любая социальная ситуация включает элемент неопределенности, индетерминизма, поэтому доля сомнения, предположения, неуверенности содержится в любом социальном действии или решении. Вопрос в масштабах, значимости этого фактора, его «адресате». В нормальной ситуации никто не станет «надеяться» на то, что в булочной будет продаваться хлеб, а поезд уйдет по расписанию; в ненормальной, катастрофической ситуации упование на «авось» приобретает значение. В различных общественных условиях апелляция к «помощи» может быть адресована к сакральным и социальным авторитетам, институционализированным или персонифицированным.
Фактор надежды действует как средство адаптации человека к ситуации социальной неопределенности, причем и здесь адаптация может быть возвышающей, понижающей, примитивизирующей и пр. В любом случае этот фактор ограничивает неопределенность человеческого действия, поскольку сужает круг возможностей его активного рационального поведения.
В анкетных опросах надежда часто относится к разряду «чувств». Это не вполне точно: надежда – довольно сложная поведенческая реакция, установка на определенный тип деятельности, отношения к своим и внешним силам, к ситуации, к будущим событиям и последствиям социальных акций…