Ищите ветра в поле
Шрифт:
— Сил нет култышку вбить...
Однажды увидел опять телку, не удержался да орясиной по лодыжкам свистнул с плеча. Улеглась, еле уволокла ее Федосья, причитая. А вскоре и сдохла телка, есть потому как с чего-то прекратила. У Федосьи трое ребят, а мужик погиб в гражданскую войну еще. Вот потому был целиком суд за нее и высудили ей мясо да деньги. В прежнее время мировой указал бы на потраву прежде всего, а ныне что же — из революционной семьи баба. Ну, отдал поросюка ей: бери, Федосья, коль такой раз.
Усмехался, глядя, как гонит Федосья поросюка к себе в хлев, прохудившийся, с выпершими наружу бревнами. Не желал поросюк в худой хлев, брыкался, норовил назад, а Никон Евсеевич, уперев руки в бока, стоял на пороге своего двора и смеялся. Забавно было смотреть, как дрыгаются тощие ляжки немолодой, измученной крестьянским нелегким трудом женщины.
— Что, не хочет
Оглядывалась с испугом Федосья, помалкивала. А в волисполком побежала, когда он отказался платить деньги. Не было лишней копейки потому что в доме. И слали повестки, приходили описывать имущество, да спасибо Хоромову — счел, что нечего взять в недоимку. Отложить разрешил до осени. А той неймется все, не хочет ждать. Выложи ей в подол немедля. Теперь, по слухам, жаловалась Ванюшке Демину. И снова обещала ему пожаловаться. А он вот-вот и приедет на таратайке на своей, чтобы это насчет приговора земельного обговорить. Этот терт калач. Умеет, закусив, вроде удил, папиросу зубами, не вытягивая из нее дыма, вести с мужиком долгий разговор. Умеет похвалить, похлопать по плечам по-братски, советует в крестьянских делах, точно старик. Кривоног немного, комоват, но приятно лицо: курносое, скуластое, решетом не прикроешь — говорят про такие лица. Настоящая деревня. И разговор — «тутотка да надобно», «давесь да вишь», «чать да эво»... — А то и матерщина крутая, в «три этажа». Но вот как — галстук, белая рубаха, галифе, в карманах которых полно декретных бумаг. Землемер — важное лицо. Не подходи к нему близко зажиточный мужик. Смотрит хмуро и говорить долго не будет, если у тебя три огорода да широкий клин. Как с последним человеком: два слова — и вот тебе спина, обтянутая хромовой кожей, затылок ежеватый, колючий. Ух ты, японский бог! Вот-вот и здесь, в Хомякове, должен быть сход по поводу этой широкополосицы. Приедет на таратайке, соберутся все в избе у Антона Брюквина и решат чирикнуть по земле Никона, как по горлу острым сапожным ножом... Ух ты, японский бог!
2
Ванюшка Демин приехал в Хомяково в полдень на своей размотанной, раздряблой таратайке с погнутыми крыльями. Прежде всего завернул к Федору Волосникову. Те, кто видел это, знали, что будет сейчас. Ванюшка войдет в избу, а Федор откачнется от зыбки или бросит подколачивать сапог и вытянется во фрунт. Пожмет руку землемеру, выхватит ремень с полавочника и застегнет щуплый свой живот. Ремень — краса и гордость Федора. По взятии в армию его направили на службу в военный комиссариат. Здесь выдали в числе обмундирования и этот вот командирский щегольский ремень с выгравированной звездой, полыхающей ярко медью. Как щит, как кольчуга этот ремень для Федора. Надел, тут и мысли в голову приходят сразу. Живо дочке или сыну:
— Ну-ка, за дядькой Антоном...
Немногим за тридцать Федору, худ и тощ, умеет двигать выгоревшими бровями, хмыкать и произносить устрашающие фразы, вроде как: «в нужный политический момент», «на данном этапе», «если преломить этот факт в глазах». В партию он вступил там же, в комиссариате, там же он и грамоте партийной обучился, там же и авторитет получил. Но опасается он в одиночку принимать решения, боится, поддержка нужна ему всегда. Так и здесь — нужно ему бывает, как воздух, слово Антона Брюквина. Тому за пятьдесят, ростом велик, лицо по-монгольски плоское, небольшой мальчишеский нос, глаза буравящие, патлы седые и витками кой-где повыбились, и сияет весело розовая проплешь. В полотняной рубахе, портках, перетянутых вожжанкой, чаще босиком — лето, и так хорошо. Он вступил в партию, когда начали действовать солдатские комитеты, это в семнадцатом, на Двинском фронте. Воевал под Астраханью. А потом его пулеметную команду перебросили в Среднюю Азию, в так называемый Туркестан, добивать банды всяких эмиров, баев, курбашей. Оттуда и разговор его иногда бывает непонятен, то и дело вворачивается мудреное слово, — попробуй отгадай. Войдет к Кирилке в чайную, спросит грозно:
— Бешбармак наготовил?
Что за бешбармак? Пожмет плечами трактирщик, а Брюквин смеется:
— Так мясо же вареное, чудило. Киргизы так зовут.
Много видел всего Брюквин, говорить умеет, сказки рассказывать мастак про ловких и хитрых солдат. Мудрый он и в хозяйственных делах, степенен с кем угодно, хоть самому Луначарскому преспокойно пожмет руку и скажет по-киргизски:
— Салям алейкум...
Потому без него Федор Волосников не решается реформу пускать в жизнь. Живо
Промчал ходом Антон в избу, успев еще опорки натянуть на ноги. На ходу приляпал на сторону свои ржавые космы.
Вот все трое и засели обсуждать земельный вопрос. Да был еще малый ребенок в колыбели, а больше никого. Мальчишка средний шарил раков на реке, старшая дочь умотала на сырзавод греметь бадьями. А жена ушла с утра к хворой матери в село Марфино, да заодно, втихаря конечно, помолиться в церкви богу. Так что совещание было совершенно, как иногда выражается Федор, «кофициальное». Но, может, мыши или же тараканы, которых полно на полатях у Федьки, сообщили братьям Болонкиным о сути разговора уездного землемера с хомяковскими начальниками?.. Переполошились Болонкины, кинулись первым делом к Никону — нашли заступника и советчика. Словно бы Никон для них император всея Руси. Бежали, обгоняя друг друга. Затолкались в узкой калитке и с топотом к Никону, который во дворе чинил сгнившие бревна колодезного сруба. Два братца, оба коротыши с яркой огненной волосней, точно их по рождении окунали в купель с краской. Один — младший — Семен, другой — Георгий или просто Гоша. Семен всегда с причудами. Нынче прослышал, что соль должна взлететь в цене, быстро свел корову со двора, продал ее на Троицын день на подторжье в уезде и, накупив соли, забил все сусеки вместо зерна. А соль как была в своей цене, так и осталась. Дошло до деревни — проходу насмешками не давали.
Вот он первым и начал, оглянувшись на калитку, заорав истошно:
— Земличку-то нашу, Никон, в общую кучу. Ты вот стучишь топором, а там Демин с Волосниковым и Брюквой договариваются, у кого и сколько резануть земли. Вот так-то...
Второй, в плохо подтянутых портках, в галошах на босу ногу, заговорил тихо и с угрюмой матерщиной:
— Толкуют, с кого начать, Никеша. Советуется Ваньша с Федькой да Антоном. Теперь до приговора недолго. А там по миру нам с тобой. Суши хлеб на сухари... Вот так-то...
Никон отложил топор, поднялся, оглядывая братьев, разинувших от удивления рты, их головы, поблескивающие на солнце, как от богового масла, их щеки, тоже поблескивающие, и слезливые по-детски глаза. Эх, как перепугались они Ванюшку. А и перепугаешься...
— Мне что, мне бояться нечего, — проговорил скучающим голосом. — Я в красноармейцах был. Не должны тронуть. Балабонил только попусту землемер.
Гоша поддернул портки, загоготал невесело, хотел что-то сказать и осекся, потому что ни слова не говоря Никон Евсеевич повернулся и пошел к дому. Гостей не позвал с собой и не выгнал; те, потоптавшись, побрели назад к калитке. А Никон Евсеевич жахнул дверью в сени, отбросил в сторону запутавшегося в ногах кота и стал подниматься по ступеням, икая даже от злобы. Валентина, забравшись на подоконник, мыла окно, выставив голые локти напоказ всей деревне. В другое время ругнулся бы, но сейчас молча прошел в свою комнату с чугунной кроватью и дерюжными половичками, с иконами на стенах и разноцветными лампадками, с горкой, полной разной посуды, этажеркой, на которой навалом газеты «Беднота», журналы, вроде старой еще «Нивы», «Крестьянки». Покрутился на манер пса по комнате — то глядя в окно на свои запашки, начинающиеся сразу же, по косогору, высвечивающие восковым светом стеблей ржи, то на иконы. Остановился наконец возле маленькой иконы Гурия Варсонофия. Не около Николы-угодника, а около Гурия. Может, потому, что лик не приглянулся в этот момент, исцарапанный, закапанный чем-то жирным, со срезанным, словно ножом, подбородком, с провалившимися глазами.
— Ну, штё, штё смотришь, идол небесный? Как это ты, святой отец, допускаешь такую великую несправедливость, чтобы ни за понюшку табаку у богомольца Никона отобрали землю? А? Разверзни небеса-то, кликуша чертов!
Варсонофий не дрогнул, не нахмурился, не погрозил пальцем невидимой руки, и потому Никон Евсеевич, выругавшись еще раз, присел на стул. В окне заметил завернувших за угол братьев, теперь уже понуро бредущих домой. Им что — участок у них хоть и тоже у деревни, ободворина так называемая, но небольшой. Они занимаются выделкой колодок для дамской обуви. Сдают их сапожникам в города. А он что же, Никон Сыромятов? На что он будет жить, коль посадят его на низину, в топь загонят, как дикого кабана загоняют охотники.