Искатель, 1998 №7
Шрифт:
Сначала в «Скорую». Хотя уже поздно, и врачам здесь делать нечего, разве что констатировать смерть.
Гофман, пятясь, вышел из кабинета. Стоять рядом с покойником и набирать номер телефона было выше его сил.
«Скорая» приехала быстро — несмотря на пробки, парализовавшие в утренние часы движение во всем Тель-Авиве. Как и предполагал Давид Гофман, Михаэль Корн умер около шести утра.
— Точнее скажут после вскрытия, — сказал врач, когда санитары вынесли носилки с телом несчастного лаборанта, и профессор внутренне содрогнулся от страшного и обыденного
Гофман неопределенно пожал плечами. Сказать правду — что лаборант был порядочным лентяем и не только не перерабатывал, но и не работал толком, — сейчас это казалось не вполне уместным.
— Позвони родным, — сказал врач, прощаясь. — У него есть родные в Израиле?
— Кажется, есть, — рассеянно ответил Гофман. — Телефон… По-моему, у меня записан… — Он полистал блокнот, снял трубку. — Скажи, — спросил он, — когда будут точные результаты?
Врач пожал плечами.
— Не могу сказать, это работа патологоанатомов. Думаю, к вечеру. И так все ясно: сердечный приступ. Он что — репатриант?
— Три года в стране. — Профессор послушал долгие гудки в трубке и положил ее. — А что?
— Ну, некоторые и за десять лет не могут адаптироваться к нашему климату. Сам знаешь: влажность, температура… Нет?
Гофман неопределенно пожал плечами.
— Может быть, может быть… — пробормотал он. — Климат… Да конечно… — Какая-то неясная мысль, недавно появившаяся, но не сформировавшаяся четко, не давала ему сосредоточиться на словах врача. Тот некоторое время выжидательно смотрел на профессора, потом спросил с легкой тревогой в голосе:
— Ты уверен, что сам не нуждаешься в помощи?
— Что? — Давид удивленно посмотрел на него так, словно увидел впервые. — Ты что-то сказал?
— Я спросил, не нужна ли тебе самому помощь, — терпеливо повторил врач.
— Нет-нет, все в порядке. Я в порядке. Спасибо. Не обращай внимания, — Гофман рассеянно улыбнулся, махнул рукой. Улыбка получилась жалкая, он сам почувствовал это. — Просто я подумал… — Он снова замолчал, разочарованно качнул головой. — Нет, не помню. Что-то пришло вдруг в голову.
— Ну-ну, — врач кивнул с некоторым сомнением. — Ладно, тебе виднее. Мне пора. Держи себя в руках. Всякое бывает.
Оставшись один, профессор в изнеможении опустился на диван, стоявший в дальнем углу лаборатории. На глаза ему попалась карликовая пальма в керамической вазе. К вазе была прикреплена табличка: «Я не пепельница». Он вспомнил, что смешную табличку написал умерший лаборант, когда Габи, его друг и напарник, в очередной раз погасил в вазе сигарету. Профессор поспешно отвел взгляд, словно увидел вдруг что-то предосудительное, почти неприличное. Смерть двадцатилетнего парня, казавшегося совершенно здоровым, потрясла его, и столь несерьезное напоминание об этом действительно показалось ему неприличным, почти кощунственным в своем трагическом несоответствии: шутливая табличка — и… Он не мог заставить себя войти в кабинет. Ему казалось, что Михаэль
Вдруг Гофман почувствовал, как мурашки поползли по его спине. Неделю назад, когда пришел из Иерусалима пакет и сопроводительное письмо к нему, это название показалось ему знакомым. Целую неделю он так и не смог вспомнить, почему. В конце концов, мало ли названий — всего лишь сочетаний слов — откладывалось в его памяти. И вот только сейчас он вспомнил. И понял, что именно эта мысль мелькнула в его голове во время короткого разговора с врачом.
Гофман быстрыми шагами прошел в кабинет, склонился над книгой. Раскрыл ее на первой странице.
Давид Сеньор. «Сефер ха-Цваим».
Внизу страницы была аккуратно выведена строка — по-видимому, из Торы: «Кто согрешил предо Мною, того сотру я из книги Моей». Три буквы выделялись из строки цветом чернил: буква «хей» была выписана красным, буква «шин» — синим, буква «тет» — зеленым, «хей-шин-тет». Триста девять. Вернее, пять тысяч триста девять. Так автор — или переписчик — обозначил год написания книги: пять тысяч триста девятый по еврейскому летоисчислению, то есть тысяча шестьсот восемьдесят шестой — по европейскому. Своеобразное щегольство каллиграфиста. Сейчас профессору Гофману виделся особый, зловещий смысл этого стиха: «Кто согрешил предо Мною, того сотру я из книги Моей». Он вспомнил, что связано с этим именем, с этой книгой и с этим годом.
На столе перед Натаниэлем Розовски лежал большой лист бумаги, расчерченный на несколько квадратов. Часть квадратов была заполнена аккуратно написанными словами. Квадраты были соединены стрелками, возле некоторых красовались жирно подчеркнутые вопросительные и восклицательные знаки. Алекс Маркин некоторое время с интересом изучал макушку шефа, покрытую редеющими курчавыми — волосами, затем, перегнувшись через стол, заглянул в расчерченный листок и вежливо спросил:
— Это каббала? Или решаешь кроссворд?
— В самую точку, — буркнул Натаниэль, не поднимая головы. — Решаю кроссворд.
— Я тебе не мешаю?
— Нисколько. Если хочешь, можешь даже помочь. Вот, например: слово из неопределенного числа букв, обозначающее непорядочное, мягко говоря, отношение клиента к частному детективу. Знаешь?
Маркин подумал и ответил:
— Свинство.
— Мягко. Слишком мягко, — заявил Розовски. — Есть какие-нибудь синонимы? Только покруче.
— Сколько угодно, — сказал Алекс. — Нов основном нецензурные.
— Замечательно. Перечисляй. В алфавитном порядке.
Маркин перечислил. На восьмом или девятом особо закрученном слове Розовски наконец оторвался от своего занятия и с неподдельным восхищением посмотрел на своего помощника.
— Ну, ты даешь, Алекс! — сказал он. — Ты просто зарываешь свой филологический талант в землю.
Алекс рассмеялся. Розовски вздохнул и спросил, вновь возвращаясь к своему занятию:
— Что у тебя на сегодня запланировано?
— Да так, рутина.
— А точнее?