Исповедь
Шрифт:
На улице чехи лупят немцев, старых и малых. Майор просит меня сказать им, что этого делать нельзя... лежачего не бьют. Я понимаю, что все это только слова, иначе почему же он сам им этого не скажет... На голых плечах немцев синяки от плетей, они разбирают баррикады. Вечером наш штаб уезжает. Назавтра чехи гонят немцев по улицам. Всем им выжгли клейма на лбу. Среди них и женщины, и с самого начала войны известные нам антифашисты. Чехи их бьют. Бьют, главным образом, коллаборационисты, те, кто сотрудничал с ними...
По улицам ведут детей немецких, ведет их кто-то из Немецкого Красного Креста. Чешки подбежали и рвут этих детей, валят на землю, топчут ногами. Муж закрыл мне пиджаком голову: «Не смотри, мать, не смотри». А в доме сидеть никак нельзя,
Какой-то человек подошел на улице и говорит то же, что и соседка, он вернулся из лагеря и видеть издевательств не может... Еще совсем недавно, когда рядом с нами останавливался поезд с заключенными в полосатом, мы их кормили, заботились и о немцах, а теперь... А теперь за одно немецкое слово разъяренные чешки лупят их. Шли пленные бельгийцы, спросили о чем-то по- немецки, и на них так напали бабы, что чуть не убили на месте и, только узнав, что это пленные из Бельгии, превратились сразу в чутких самаритянок — бельгийцы плюнули им в лицо. Босых немок гонят по битому стеклу и бьют, а усатые советские солдаты выносят немцам по кружке пива. Бой кончился, одержали победу, и у бойца нет потребности больше убивать, ему хочется доброго мира. Троих немцев повесили за ноги, облили бензином и жгут... Пропадите пропадом с такой культурой! Полностью переняв гитлеровские методы, кричат, что они демократы!
С утра чешские мамы с детьми в колясках и едой ожидают на площади «зрелища». Немало, тридцать шесть тысяч народа. Даже мудрая Англия спросила по радио: неужели это народ Масарика? С тех пор начали вешать в тюрьме, во дворе. Приходит печальный Карличек и говорит, что никогда не женится на чешке... К его другу судье пришла знакомая девушка,чтобы он достал ей «лістэк на поправу» («билет на повешение»). Потому что «любителям» таких зрелищ продавали билеты. «Нет,— говорил Карличек,— не женюсь я никогда на своей землячке, я лучше возьму белоруску...» Что ж, дорогой Карличек, и белоруски не все поэтессы, есть и у нас всякие, но таких, кто хотел бы смотреть, как вешают людей, таких мало... Около нас какой-то сов<етский> госпиталь. Пожилой старшина ежедневно берет туда пару немок из лагеря и никогда не обижает их, накормит, даже даст с собой. Долго еще проводили чехи суд истории над извечным врагом славянства, жаль только, что методы их мести-справедливости не делали чести славянству в XX веке нашей эры. Создали такую «рэволючни гарду» (революционную гвардию), которую все называли: грабящая гвардия... Один из них пришел к нашей киоскерше совсем уже от этого одуревший и рассказал, что немецкие дети, просившие, чтобы он их не убивал, все стоят у него перед глазами и днем и ночью, и он чувствует, что сходит с ума...
К нам пришел однажды словацкий партизан с автоматом, который знал только одно, что я печаталась в оккупацию, как печатались все до единого чешские и словацкие писатели, и вот явился для расправы. Приставил к моей груди знаменитый, воспетый, опоэтизированный автомат и уже хотел стрелять, но еще раздумывал. Я месила тесто в миске и не переставала месить и под этим дулом... Юра тем временем был уже во дворе и в дом вернулся со здоровенным бойцом-украинцем, который зашелся отборной цветистой бранью: мы их освободили, а они будут еще тут пугать наших женщин! Словак начал оправдываться, объяснять, что, если бы знал, что Юра говорит по-русски, ничего подобного бы не сделал.
...Бойцы и, главное, высшие чины порядком поднахватали в Европе трипперков, мягко выражаясь. Для них был по этой причине специальный госпиталь, но кому хотелось там объявляться в такую славную пору победы, вот и лечил их «свой доктор». Лечил действительно на совесть... Каждый из них в отдельности не советовал нам трогаться
Мне всячески угождали, возили меня на машине, приносили подарки. Мы радовались, потому что уже никакие «словацкие герои» не имели к нам отношения. Зачастую бывало нам с нашими новыми друзьями довольно хлопотно, то угощай, то на рентген их вези. Хуже всего было, когда они у нас угощались, благодарили за все и приходилось с ними выпить. Муж после двух объемистых рюмок валился с ног, а не выпить не решались. Вообще, признаться, мы все же очень их боялись... В жизни не пившая, я пила полными стаканами, перед этим сделав хороший глоток подсолнечного масла, и ничего со мной не случалось! Держалась, как и все мои Миклоши, мои предки, знаменитые тем, сколько могли выпить, не теряя головы!..
Пока что все шло хорошо, главное было как-то остаться в Праге, любой ценой. Забирали пока что всех советских граждан, но мы никогда не были советскими и нас это не касалось. Чешские активисты тоже держались вдали от нас. Муж работал на своем последнем месте на большой фабрике — «Чешско-моравской», в Праге. В войну чехи там дружно производили для немцев танки, ну а теперь даже не знаю, что они там делали... Мужа очень уважали. Он им ничего особенно хорошего не сделал, но и плохого не делал никогда. Помогал, как мог, и был одним из четырех фабричных врачей в республике, которых чехи оставили в покое и на работе.
Материально нам жилось неплохо, а вот покоя не было. Не было сведений от родителей мужа, от Славочки. Неизвестно, что с мамой... Папы, я была уверена, нет в живых. И его-таки убили в гродненской тюрьме, как и дядю Володю...
У нас снова был центр белорусской жизни. Все беженцы, не успевшие уехать на Запад, собирались у нас... Зачастил к нам очень хороший, спокойный парень Петр Стенник, он очень заботился о беженцах. Где-то в деревне под Прагой жили наши, среди них доктор Минкевич с женой и двумя дочерьми, одна из них была нареченной Петра...
Однажды пришла девушка, говорила, что убежала из сов<етского> лагеря, у нее был при себе только индекс виленского универс<итета>, она его показала. Мужа моего она знала... Держалась неприятно, но я считала своей обязанностью помочь ей. Она нам заливала, что убежала из лагеря, чтобы повидать нас, что ее от американцев украли в сов<етский> лагерь. Мы слушали и не подозревали, что она прислана по наши души. Она увидела у нас Петра и все добивалась от него, как выбраться на Запад... Нужно же было в это время заболеть дочери Микуличей. Болела она тифом, тяжело. Положили девочку в сельский госпиталь, где ее совершенно не лечили, потому что местный персонал был коммунистическим, а их считали сбежавшими от Сов<етов>... Отца-доктора к больной не пускали. Однажды Петр пришел почерневший от боли — Галя умерла. Несчастье сделало нас неосторожными... Меня просили добыть разрешение похоронить ее на пражском кладбище для эмигрантов. Чехи обычно мне ни в чем не отказывали, не отказали и на этот раз. Тело перевезли в часовню на кладбище. Был какой-то уже осенний почти праздник, и я поехала в эту часовню на вечерню.
У часовни я увидела Жука и с удивлением спросила, что он здесь делает? Он взглянул на меня как-то странно и сказал, что пришел посмотреть на могилы солдат. А тут еще появилась виленская «студентка». Я испугалась. Она мне объяснила, что ее отпустили из лагеря, и стала намекать, что пражским белорусам грозит беда. Меня насторожила сама атмосфера того вечера, а тут еще такие разговоры... Странно.
Назавтра был дождь. Муж, уходя на работу, просил меня не ездить на похороны, он уже начал беспокоиться. Утром приехал Петр, оставил у нас мальчика в возрасте нашего Юры, а сам побежал на кладбище. Похороны должны были быть после обеда. Я оставила детей дома и поехала в часовню, повезла большой букет белых гладиолусов. Поехала, чтобы выразить соболезнование бедным родителям и извиниться, что не смогу быть на похоронах.